Отец за самодельным столом резал на плашке вишневый лист на курево — ни у кого нет махорки. Тощий, с черными запавшими щеками, пальцы тряслись, когда скручивал цигарку:
— Зависит от самих… В восемнадцатом году насчитали пятьсот десятин пахотной вокруг. Агитацию тогда все уразумели — запахивать. Туто-ти пустили землю в раздел. Малоземельным и безземельным. Но что получилось? Не в силах обработать. Безлошадство! Выхода не получилось…
— Сразу бы тогда объединение, но момент пропустили, — сердито проговорил Ваня.
— Потому что мужиков не осталось. Как ты ушел, так и другие сразу… Дальше, хлеба нет, города голодают. Пришли городские агитировать: взять весь хлеб на учет. А мы: большевики на фронте этому не учили. А эти: «Мы тоже большевики. Без учета хлеба все пропадем». Поверили им, стали брать хлеб на учет. А хозяйство не получилось. Кругом в губерниях попробовали куммуны. А у нас в Шоле только разговор: земля в разделе да в разных местах, нужно сперва переделить, лесных угодий прирезать, машину достать… Ах ты!
— Да, ребята, пропустили вы момент.
— И вот Хоромский снова с хозяйством, а я хотя и с землей — нищий, и тех куммун уже нет. — Глаза отца мерцали в глубоких глазницах. Вскочил, трясет его, того гляди ударится о бревенчатую стену. — Семян нет… Ну, не выбраться никак, — он закашлялся. — Ни у кого семян нет. Только у Хоромского.
Ваня сказал:
— С поезда, товарищи, я в уком заходил в Ростове. Помощь семенами будет. Без артели не прожить, значит будет и артель или кооперация. Международный ход в общем и целом имеет это направление.
Ваня не мог точно представить себе, что такое «коммуна». Просто виделась другая жизнь, в которой нет власти Хоромского и он, Ваня, с Аннёнкой и сыном свободно живет в своей чистой избе… Он видел ту будущую свою деревню, по которой люди шли в поле или к выгону, гнали скотину, везли сено с луга. На закате краснели стволы берез, живые листья как медные. Солнце уходило за огороды. Черные, удлиненные тени от кочнов капусты, тоже медных, ложились на взрыхленную здоровую землю. Все было повито прозрачной, освещенной горящим небом защитной дымкой, будто укрывала людей от подступающего ночного холода… А осенью проезжали свадьбы… Понятие «коммуна» стояло как этот теплый, легкий, освещенный туман, за которым ширь белого света со всеми его землями и народами.
Повидать Ваню пришли родичи из соседних деревень. С детьми. Все сели на лавки, горница наполнилась громкими голосами. Пришли кто с корзиной, кто с сумкой. Стол уставили мисками с солеными грибами, огурцами, серыми пирогами, холодцом. Посредине возвышался чугун с горячей картошкой. Дядя со стороны матери, как и ее сестры, крупный, громкоголосый Алексей Грязнов, привез бутыль мутной самогонки. С красным лицом и светлыми глазами, командуя, он — одноногий — стучал под столом деревяшкой:
— Вот, живем! Крестьянин не загинет!
По одну сторону стола на скамьях сидели сестры и братья отца. Эти все тощие и будто моложе. У женщин длинные косы. Приветливые, ласковые, говорили тонкими, тихими голосами, будто щебетали:
— Милые мои, родимые! Как хорошо-то!
В торцах сидели дети сестер. За столом и учитель Максим Георгиевич, и будто случайно зашедший дед Сайка.
В гомоне одна из женщин вдруг всхлипнула, видно вспомнила своего, убитого, и бабы дружно заревели. Но Алексей Грязнов двинул деревяшкой, гаркнул:
— Размокли уже?!
Доброе родство — чем не коммуна, настоящая! Полная! Говорили друг другу только хорошее, с уважением. Забыли, как ругались при дележке… Есть совесть, есть и стыд, да и свой своему поневоле брат.
Малые дети позасыпали на руках матерей.
— Шурка, возьми, положи моего, не вылезть мне.
Младенца с голыми ножонками передавали через стол.
В темном углу на слабо белевшем покрывале лежало поперек кровати с полдюжины спящих ребят.
— Ванечка, спой! — просили материны сестры.
Ваня взял гармонь и спел:
— Про любовь! — взывала двоюродная сестра Тая.
Ваня спел про шолецких девок… Женщины смеялись, а Грязнов:
— Баба, конечно, да. Вилы ей полегче, грабельки потоньше. А что приятное — хоть на передах подвози.
За столом — несколько человек приезжих из голодающих губерний, приняты кресткомом — крестьянским комитетом в деревнях Ростовского уезда; молчаливы, лица у них зеленовато-бледные, как капустный лист.