Тоскливо и тревожно на этой обратной дороге. Перевал, красивая долина Чорак-Кезю, тополевые рощи, виноградники, поля. А люди-то где? Глубокое молчание давит…
Ущельем взошли наверх — насмерть заморозились. В дубняках, в зарослях вереска на склонах резал глаза неживой белый снег. Длинные иглы сосен были черные, аж синие, как штыки. Кругом покой и грусть. Тоска, как было у Кемика…
Все гористее и жестче путь, долина стала тесниной и зажимает, словно берет в плен, грозит не выпустить…
Однажды в излучине реки показались сарайчики соляного промысла. Внутри горы была соль. Соленые ручьи текли в эти вот, на берегу, впадины, и соль оседала. Сейчас рабочие собирали ее, двигались как тени. К проезжим на дорогу вышел тепло одетый человек с тростью — эксплуататор! Государство сдает промысел частному лицу. Рабочие кормятся у него, а получают всего пять лир в месяц. Несправедливость!
На вопрос относительно профсоюза хозяин ответил, что есть братство рабочих-солянщиков, такая организация. «Вот, называется братство, — подумал Ваня, — а жизни чего-то нет». Жалел этих людей, и было неловко — будто он какой миллионер, может, а не помогает страдающим.
Не предполагал, что так близко примет к сердцу судьбу Турции. Что же все-таки с ней будет? Думалось, предстоящее везде и повсюду — революционное, вот-вот отступят черные силы отовсюду. Но тут же мысль начинала двоиться: либо в скором времени все сбудется, либо — упущен момент! Хоромские повсюду укрепятся, и предстоит новая борьба. Раздвоенные сваи в землю не забивают, раздвоенная мысль никуда не идет. Томился, пока не вспоминал речи Фрунзе и Мустафы Кемаля и что украинская делегация выполнила поручение как надо.
Длится и изматывает дорога. Арабаджи кропотливы, с пустяком возятся час, передний выбрал худой объезд, все ругают его: «Осел, ишак! Обиженный аллахом!» — однако едут следом. «Равнодушие, — страдал Ваня. — Нет огонька. Отчего?»
— Равнодушие, по-видимому, результат бесконечных войн, — отвечал Фрунзе, когда верхоконные двигались шагом и можно было разговаривать. — Уже века не выпускает турок ружья из рук и потерял веру, что может чего-то добиться в хозяйстве.
— А если теперь победит и будет точка? — спросил Ваня.
— Произойдет, конечно, перемена в сознании.
— Значит, повалят агу? Нет?
Фрунзе быстро, с интересом взглянул… Кто знает, когда и кого повалят…
Высокое торжественное небо. И внезапные — за поворотом — удары ветра. Новый перевал — новые картины. На восходе солнца снежные вершины сияли, как золото, а внизу чернота бездны. В долине увидели сверкающую ленту реки. По противоположному склону горы сходил наискось, будто переливался, длинный верблюжий караван. Его хвост, залитый солнцем, желтый, как струя в песочных часах, был еще на вышине, а голова уже погрузилась в тень внизу.
То, что для Фрунзе было очевидно и ясно, Ваня за горой своей мечты не замечал вовсе. Бывает же, человек видит только свое — в себе, а не совсем и не точно то, что творится вокруг, что существует независимо от его воли. Пора бы, кажется, Ване пошире раскрыть глаза, да и заметить это расхождение.
В одной из деревень, забившихся в лесистую щель между отрогами, всадники соскочили с коней — передохнуть и, разминаясь, ходили перед домиками, темневшими среди белого снега. Вот открылась со скрипом дверь, молодая мать в шароварах и в красной кофте вышла на мороз, неся на руках голенького младенца. «Шар ты мой золотой», — по-турецки ворковала она, вдруг наклонилась и положила голенького на снег. Ваня ахнул:
— Матушки мои!
— Видимо, для нужного дела, — пояснил Фрунзе и поежился.
— Это называется — обиходила!
— Если ребенок не погибнет, то вырастет спартанцем, — проговорил Фрунзе, когда мать, прихватив свое чадо под мышку, скрылась за дверью.
Обычно хладнокровный, Андерс сейчас был тронут:
— Какая выносливость у турок! Дома без печей, а люди живут. Погонщики босиком идут по снегу.
— Да, поразительна выносливость турецкого солдата, и железное у него терпение, — Фрунзе сделал шаг-другой к домику, вернулся. — Мы, хотя и сами повидали кое-какие виды, даже представить себе не могли, как раздет, разут аскер. И все-таки держится! Непреклонность Кемаля — от характера анатолийских крестьян.
— Я и говорю, Михаил Васильевич, удивительный народ! — загорелся Ваня. Подумав, вдруг выпалил: — Как они смеют, эти интервенты, оккупанты — прийти, унижать и унижать, раздевать и без того голых, что по снегу идут босиком. Сами-то одеты! Богатые, сытые, в желтых ботинках, в сукне. Маршируют! Снарядов и патронов на голых людей не жалеют. И султан тоже враг. Живет себе припеваючи во дворце, душа в душу живет с интервентами. Вот его и отшили ангорцы. Так я понимаю?