— Михаил Васильевич, вот это ждет вас со вчерашнего дня. Не знал, что в Карсе живет ваша сестра, наверно двоюродная, Кемик…
— Не совсем моя, — засмеялся Фрунзе. — Но что нашлась, это превосходно. Символично, знаете ли.
В телеграмме сообщались подробности: девочка с приютом привезена в Карс, но попала в турецкую деревенскую семью, — некие старик и старуха, приехавшие на базар, увидели ее, сидящую на земле с поврежденной ногой, и взяли к себе.
— Сейчас поеду за ней! — бормотал Кемик, широко улыбался и смотрел бессмысленными глазами на Ваню.
После ночных кровавых глаз-иллюминаторов Ваня стал неразговорчивым, посуровел… Но со светом дня какие-то новые входили в него лучи. Он точно знал, что не напрасно ездил в Турцию. Но, конечно, то была лишь капля труда ради лучшего будущего. Еще все впереди, как и говорил товарищ Фрунзе.
Вечером «Дзержинский» двинулся дальше. Шли всю ночь, ветер свистел над трубой. Наутро в воздухе стало тихо. Но на море была мертвая зыбь: раскачавшиеся воды не могли враз успокоиться. Толстые волны, как на качелях, носили пароходик, под ложечкой у Вани сосало. Когда-нибудь будут большие пароходы — как города, а шторм будет как развлечение…
Около девяти утра, когда свет, совсем еще слабый, потек справа из-за темных громад гор, Фрунзе вышел из каюты на палубу, поднес к глазам полевой бинокль:
— Ага! Вижу устье Чороха… Все зеленое… Красота какая… До Батума осталось каких-нибудь восемь верст. Да?
Красновато-охристая узкая полоска суши вдали вдруг осветилась солнцем. Что-то дрогнуло в небе, становилось все яснее и яснее вокруг. Ваня оторвал глаза от дальнего берега, взглянул на Фрунзе, на других, все еще смотревших на этот берег, и понял, что и они испытывают такое же, ни с чем не сравнимое чувство, какое испытывает он — чувство своей нарастающей силы, что дает Родина.
СУДЬБА ИГРАЕТ…
В Батуме Ваня с Кемиком первым делом побежали к Ашотке.
Этой зимой город стоял красавцем. Только что выпал снежок, под ногами растаял, но еще белел на кустах, бледно-желтых цветах зимоцвета, на оранжевых бьющих в глаза лепестках японской айвы. Вечнозеленая калина вся стояла в мелких белых пучочках цветенья. Скромно прятались бело-желтые и фиолетовые цветы. Еще в ноябре, два месяца назад, командующий говорил, как они называются, но Ваня не запомнил…
Ашотка встретил молодцов торжествующий, раскинул руки:
— А-а-а! Я сказал, что дети приедут, вот они! Где ж это наша ореховая коробка… Что в ней может быть… Садитесь за стол, садитесь все…
Ваню бросило в жар. Жена Ашотки со слезами на глазах сказала:
— Ваня-джан, ты только не волнуйся…
Ашотка принес, однако, не коробку — положил на стол сверток. До боли знакомое Ване полотенце! Развернул, а в нем кусок свиного сала, густо обсыпанный красным перцем и солью и обложенный дольками чеснока. «Посылка? Кто привез?»
— Ваня мой, ты только не волнуйся, — повторяла Ашотова жена. — Анка такая красавица, такая смелая. Как любит тебя!
Ваня вскочил без слов, а казалось ему, что кричит: «Приезжала?!»
— Десять дней ждала тебя, Ваня-джан, но ведь дома у нее дитя…
— Дитя! — рассердился Ашотка. — А бабушка на что? Вы с Маргаром обещали вернуться через сорок дней, а вернулись через шестьдесят. Она сказала: наверно, другой дорогой поехали или задержались до весны. Вчера я посадил Анку на пароход — в Новороссийск…
— Вчера? — Ваня сник от обиды, а потом вдруг заорал: — Боевая, бедовая, куда хочешь доедет, только вот терпенья нет никогда, мечется, как ветер. Беда!
Ашотка разъяснил, как доехала: много сала взяла с собой «на подмазку рельсов». В штанах приехала, как мужчина. Закопченная, на паровозах помогала машинистам, кормила их салом.
— Нам подарила вот это с полотенцем, — сказал Ашотка. — А я думаю: нет, оставим-ка это нашим дорогим Ване и Маргару — приедут!
Ваня спросил: рассказывала ли, почему на письма не отвечала?
— Все рассказала нам! — Ашотка принес наконец ореховую коробку. — Тебе, Ваня-джан, записка. Говорит: если не приедет мой скиталец, порвите ее, дядя Ашот. — И Ашотка пошутил: — Сегодня утром я уже хотел порвать на клочки!
Дед Сайка велел Аннёнке идти на почту, а что идти — Иларионыча уже нет, помер, шел из Ростова-Ярославского в дождь, простудился, в неделю сгорел, а новый почтарь все письма отдал Степану Фирсовичу. Хоромский складывал его письма в окованный сундук с замком — к счетоводным книгам. Наконец Аннёнка завладела сундуком. Каким образом? Проверочная комиссия из волости обнаружила сокрытие Степаном Фирсовичем посева. Не сдал с него продналог. Для голодающих-то! По закону ему удвоили продналог. Заспорил и опять не сдал. Пришли милиция и понятые, зерно стали брать силой. Хоромский потерял разум, бросился с лопатой. Его арестовали, осудили и — в тюрьму… Аннёнка позвала кузнеца с молотом — разбил оковы на сундуке.