Гнусно поведение союзников, невмоготу театральщина Врангеля, то и дело целующего землю, то крымскую, то под российским посольством в Константинополе. А сам армию готов продать кому угодно, лишь бы против Советов. Дурак! Возможно, голодная Россия сама переболеет этими Советами. Надо ж и такое принять в расчет! Москва, объявившая нэп, хочет торговать с Европой…
Уходя на яхте, Слащев думал, что Чека не посмеет тронуть его, однако, увидев бойких, решительных краснофлотцев Севастополя, их подозрительные взгляды, вдруг обмяк: эти могут и кончить, не стараясь разобщаться. Потом он услышал их песню и вроде успокоился.
Жена Софья Алексеевна тревогу свою скрывала за строгостью:
— Миша, я об этом Слащеве! Пусть с тобой будут еще люди, когда он войдет к тебе в кабинет!
Фрунзе засмеялся. В туркестанском подаренном ему халате лег на кушетку, пока вскипит чай.
— Нынче это другой Слащев. Ничего страшного.
— Ты всегда так говоришь. А я помню, в Андижане, когда разоружали хулиганский полк Ахунджана, этот Ахунджан вошел к тебе с вооруженными джигитами, ты позволил… А когда махновцы ночью прибыли на берег Сиваша, зачем ты вышел к ним и оказался в их руках? Они не посмели тебя тронуть? Тем более — жалкий ныне Слащев? Меня возмущает твое безрассудное спокойствие.
— Ну пожалуйста, не надо. Все пройдет отлично.
…Последнее октябрьское утро было холодное, ясное. В небе над Харьковом скользили редкие крохотные облачка. У подъезда дрожал заведенный открытый легковой автомобиль. Фрунзе ожидали шофер и красноармеец.
— Здравствуйте, товарищи! — вышел Фрунзе.
Машина шла медленно, говорили о Слащеве.
— Увидел, что Советскую власть не свалить, — сказал Фрунзе. — Не фанатик он, а очень практичный…
— И не опасается расплаты? — усомнился шофер.
— Понимает, должно быть, что Советская власть не будет марать о него руки. Играет на слове, данном нами… Уверяю, не фанатик и не опасен.
Автомобиль остановился на Скобелевской площади, у большого здания Штаба.
«РАССТРЕЛЯТЬ!»
В военной школе в актовом зале начнется после обеда партийное собрание. Но уже в столовой сквозь стук ложек о миски с макаронным супом прорывались голоса:
— Расстрелять гада…
Прошлый год в кровавых боях красные бойцы сходились с корпусом Слащева. В Симферополе Слащев повесил брата курсанта Бучко. Когда собрались в зале возле знамени, Бучко сказал:
— Пусть меня потом судят, сам застрелю этого…
Ваня сидел, затиснутый стульями, видел спины товарищей в стираных гимнастерках, желтевших, как бледные тыквы на огороде. Помнил осенний с гниющими плетьми огород, на котором под огнем залегла рота. Светлели только огромные тыквы и среди них, как те же тыквы, спины бойцов, и одно отличие на иных — кровавые пятна.
Ваня закипел, вот-вот из глотки вырвется: «Расстрелять!» Но сдержался и выкрикнул:
— Пусть разъяснят!
Выступил Бучко:
— Братнино тело тогда ночью я хотел вынуть из петли. Но слащевский патруль всадил мне пулю в ногу…
Собрание забушевало:
— Судить… приговорить!..
Ваня заметил опущенные головы раздумывающих. Но большинство уже решило. Ваню все больше кренило к мнению большинства, но он не позволял себе изменить своему понятию: криком ведь не рассудишь, и на деревенских сходах верх берут раздумчивые.
Комиссар предложил подходящую, будто самого Вани, резолюцию: просить командование рассмотреть вопрос. Но комиссар напрасно бился два часа: курсанты продолжали настойчиво требовать, чтобы в резолюции стояло — «расстрелять».
Подошло время ужина. Который раз уже выступил начальник школы:
— Не имеем права решать. Предлагаю собрание закрыть.
Бучко потерял голос, сипел. Вновь вскочил, пытаясь что-то сказать, но товарищи надавили ему на плечи:
— Сиди, твое предложение проголосуем. Не разойдемся…
Поднялся курсант, казавшийся Ване рассудительным. А рассудил:
— Предлагаю резолюцию: расстрела Слащева требует грядущая мировая революция, чтобы ей скорее прийти.
Ваня забыл о Слащеве, выкрикнул:
— Международная революция идет!
Эхо под сводами зала повторило:
— От-от!
— Злейшего врага расстрелять именем революции!
— Кровь наших братьев требует!
— Не расходиться, пригласить председателя трибунала!