Мы увидим это и на примере Тургенева. Теперь он заявляет, что "только добрые дела не пропадают", пугливо сторонится женщины-кентавра, восхваляет душевный мир и плоды цивилизации (в "Дыме" устами Потугина). Но придет решительный момент, когда нужно будет вспомнить о ... (?) ... — Тургенев ни одним словом не обмолвится о добрых делах и плодах цивилизации, словно бы он ничего никогда и не слышал о европейском образовании.
Восторги творчества! Пустые слова, придуманные людьми, никогда не имевшими случая по личному опыту судить, что такое творчество, добывавшими свое суждение путем умозаключения: если творение доставляет нам такое великое наслаждение, то что же должен был испытать творец. На самом деле творец испытывает одни муки: всякое творчество, если оно не является подражанием готовому образцу, есть творчество из ничего, в лучшем случае — из безобразного, бессмысленного упорного и твердого материала, с трудом поддающегося какой бы то ни было обработке. Каждый раз в голову приходит новая мысль и каждый раз новую мысль, на мгновенье показавшуюся блестящей и многообещающей приходится отбрасывать как бессодержательную и никуда не годную. Творчество — непрерывный переход от одной неудачи к другой.
Общее состояние творящего: неопределенность, неизвестность, неуверенность в завтрашнем дне и, как венец всего, совершенная издерганность и чем серьезнее, значительнее и оригинальнее взятая человеком на себя задача, тем мучительнее его самочувствие. Оттого-то большинство людей, даже гениальных à la longue не выносят творческой работы. Как только им удается приобрести некоторую технику, они начинают повторяться зная, что публика не слишком требовательна и довольно охотно выносит однообразие любимца, даже видит в этом достоинство. Всякий ценитель искусства рад, если ему удастся в новом произведении узнать "манеру" художника, и мало кто догадывается, что приобретение манеры знаменует собой начало конца. Художник это отлично понимает и рад бы отвязаться от своей манеры, которая ему кажется шаблоном. Но это требует слишком большого напряжения сил, новых мук сомнений, неизвестности. Тот, кто однажды пережил "восторги творчества", второй раз добровольно ими не соблазнится. Он предпочитает "работать" по однажды созданному шаблону, уже признанному, лишь бы быть спокойным и твердо уверенным в результатах, благо кроме него одного никто не знает, что он уже больше не творец. Сколько тайн в мире, и как легко уберечь тайну от нескромньих взоров.
Тургенев в этом отношении не избежал общей участи. Он не имел уже охоты и терпения пересматривать однажды приобретенные или принятые на веру убеждения. Он настолько свыкся с ними, что они и в самом деле начинали казаться ему вечными, незыблемыми, вне человека стоящими истинами. В "Дыме" Тургенев специально создает фигуру Потугина, чтобы иметь возможность высказывать свои собственные, тайные и явные мысли. Он нападает и на представителей официальной России и на молодое поколение, выступает до некоторой степени в не идущей к нему роли сатирика. Юмор у Тургенева был несомненный: фигура Шубина, Увара Ивановича, Пантелеймона и т. п. удались ему превосходно. Но сатирик он был более чем посредственный. Он слишком легко и беззаботно побивал Сипягиных, Калломейцевых, разных более или менее важных генералов (в "Дыме"), господ, подобных Клюберу и т.д. Очевидно, с этой стороны он не ждал для себя никакой опасности, и у него не было того толстовского озлобления, которое, заставляя видеть в каждом ближнем опасного и победоносного соперника, удесятеряет степень человеческой проницательности.
Гоголь говорил, что читатели, смеясь над его героями, смеялись над ним самим. Тургенев наверное мог сказать, что он себя отлично чувствовал, когда смеялись над приказчиками и генералами. Оттого-то ирония его так мало значит, иногда даже вызывает чувство неловкости, например, в тех местах, где он пространно высмеивает первого жениха Джеммы. Тургенев не умел смеяться над собою, оттого-то, вероятно, он и говорит о сладости самобичевания и, вероятно, говорит правду. Ему в самом деле нравилось такое занятие. Но эта сладость обращается в горечь, и в невыносимую горечь, как только Тургенев убеждается, что, бичуя себя, он не исправляется, а добивает себя. Рассуждения Лежнева о пользе Рудиных или самого Тургенева о значения Гамлетов в жизни указывают, что Тургенев предавался самобичеванию, но в глубине души все-таки чувствовал себя не последней спицей в колеснице, и даже далеко не последней. "Лишний человек", черты которого Тургенев нашел в себе, только "тип" — ну, а о типе, разумеется, много думать нет надобности, не приходится. То ли дело, если говорить не о типе, а о себе самом, о близком человеке даже. Тогда все отношения радикально изменяются, и точка зрения или миросозерцание представляются совсем ненужными вещами. Как жаль, что Тургеневу не пришло в голову кого либо из своих лишних героев сделать литератором. У него Рудин писал статьи, Нежданов сочинял стихи, следовало бы, в виде опыта, наделить их недюжинным, даже выдающимся литературным дарованием. Тургенев испугался такой задачи? Вышло бы слишком автобиографично? Себя судить даже и в тайне, только перед собою, рискованно, а публично разрешается лишь каяться, да и то при предположении, что один раскаявшийся грешник милее 99 праведников?