Кто хочет помочь людям, тот не может не лгать. Нужно усомниться не затем, чтобы потом вернуться к твердым убеждениям — это было бы бесцельно — опыт показывает, что такой процесс приводит от одного заблуждения к другому, в области последних вопросов, разумеется. Нужно, чтобы сомнение стало самостоятельной, единственной творческой силой. Ибо твердое знание есть условие несовершенного восприятия. Слабый дух неспособен к слишком быстрым непрерывным переменам. Ему нужно придти в себя, осмотреться, т. е. возможно дольше испытывать одно и то же, ему нужны устои и прочность, даваемые долгой привычкой и оседлостью. Но дух созревший презирает всякого рода подпорки и костыли. Ему надоело пресмыкаться, он отрывается от земли и уходит в простор бесконечности. И ведь все мы знаем, что пробьет наш час, но страх мешает нам открыто сказать себе это. И до поры до времени мы молчим, прячемся от действительности. Но приходят несчастья, болезни, старость, и страх, который мы так искусно отгоняли от себя, делается постоянным спутником нашей жизни. Мы уже не умеем отвязаться от него и поневоле с любопытством начинаем всматриваться в ненавистного спутника. И тогда мы замечаем, что он не только пытает нас, но вместе с нами и за нас делает страшное непривычное дело: перегрызает все нити, которыми мы были привязаны к прежнему существованию. И минутами по крайней мере, нам начинает казаться, что еще несколько мгновений, и нас ничего уже не будет удерживать и осуществится вечная мечта измученного человека — он освободится от тяжести и уйдет в беспредельную высь...
Последние произведения и даже письма Тургенева почти все проникнуты мистическим ужасом. Он постепенно, все больше и больше убеждался, что почва незаметно уплывает из-под его ног. Он делает нечеловеческие усилия, чтобы задержать ее, но они ни к чему не приводят. Еще так недавно, по поводу казни Тропмана, можно было соображениями о пользе и о будущем человечества отрешиться от страшных видений. Еще недавно слова: "все проходит, только добрые дела остаются" — казались истинным талисманом, способным охранить человека от дьявольского наваждения. Теперь же — польза, идеалы, добрые дела — все самые будничные слова, годные для составления статей, но не нужные, не пригодные человеку
Но "дьявольское наваждение" как и "страшный суд" — разве Тургенев в это когда-нибудь серьезно верил? Разве какой-нибудь из современных образованных людей верит в такие сказки? Настоящий культурный человек даже и перед смертью продолжает думать о прогрессе и верить в будущее человечества: как Базаров в тургеневских "Отцах и детях" заботится лишь о том, чтобы умереть как можно красивее и даже в последние минуты жизни не изменить своим убеждениям. Но, повторяю, Тургенев не был в этом смысле "настоящим европейцем". Чем ближе подходил конец, тем чаще его неприрученная мысль возвращалась к смерти, — сказывалась его некультурность. Правда, ему не верили не только в Европе, но и в России. Даже его "стихотворения в прозе" были приняты просто за "литературу".
С Тургеневым прОизошла та же история, что в сказке с мальчиком, всегда во время купанья лю6ившим смущать прохожих тревожными криками о помощи. Несколько раз ему удавалось привлечь к себе внимание. Потом убедились, что он только забавляется, и перестали обращать внимание на его крики. Так что, когда он однажды и в самом деле тонул, никто не пришел ему на помощь, хотя все и слышали его крики. Всем казалось, что Тургенев по-прежнему развлекается и в этих литературных развлечениях настоящей опасности нет. Может быть, любители "трагедии" и заметили, что в своих последних произведениях Тургенев удачнее, чем всегда, рыдает — и даже поставили ему это в заслугу, но все-таки едва ли кто-нибудь подумал, что трепетные, бледные строки стихотворений в прозе могут дать что-либо иное, кроме эстетического наслажденяя. Может быть, какой-нибудь современный Шиллер вновь задумался о том, как может трагедия доставлять человеку наслаждение, и выдумал для разрешения вопроса новую философскую теорию. Дальше этого не пошло!
Какой бы необыкновенный талант не был у писателя, сочинения его все же, в конце концов, принимаются за литературу. Сам Тургенев иначе не смел смотреть на свое писательское назначение, в особенности в последние годы, когда он все больше и больше убеждался, что уже не имеет сил направить свою блуждающую мысль в сторону "общих интересов".