Выбрать главу

В романах Тургенева женщина является и судьей и вместе наградой для мужчины. Если женщина отвернулась или выразила свое презрение мужчине, значит, наверное, он сам по себе ни на что не годится, лишний человек, для которого нет спасения и надежды: ему остается только занять место в мировоззрении. Туда и попал Рудин, там никому нет отказа, как бы плох он ни был, и как бы неудачно ни сложилась его судьба.

Взгляд истинно идеалистический и возвышенный. Этого никто не станет, конечно, отрицать, кроме разве Чулкатуриных [Герой повести "дневник лишнего человека т.5, стр. 208-271.], Рудиных и им подобных людей. Но кто спрашивает их суждений? Идеалистическая истина тем и сильна, что она совсем не обязана считаться с лишними людьми. Наоборот, люди обязаны с нею считаться, ей повиноваться. Хочет Рудин или не хочет, мировоззрения ему не миновать. Правда, может быть, идеалисты не так уж виноваты, как это кажется иногда.

Пожалуй, идеалисты с радостью заменили бы свои отвлеченньие дары более реальными, если бы это было в их власти. Толстой в молодости хотел просто "осчастливить" весь человеческий род и только под старость, убедившись, что осчастливить он не может, стал говорить об идеале самоотречения, резиньяции и т.д. И как он сердится, когда люди не принимают его учения, не признают его своим благодетелем! А ведь, может быть, если бы Толстой, вместо того, чтобы выдавать свое учение за превосходное разрешение последних вопросов, говорил бы о невозможности их удовлетворительного решения, и открыто признал бы, что он никого не в силах облагодетельствовать, — его бы охотно слушали и меньше бы возражали. Теперь же он раздражает преимущественно тем, что не умея облегчить ближних, требует, чтобы они считали или, по крайней мере, притворялись получившими облегчение или даже осчастливленными им. Но на это мало кто соглашается: с какой стати добровольно отказываться от своих прав, — ведь право бранить свою судьбу, не Бог ведает как много, но все же чего-нибудь да стоит.

5

Как я уже заметил, Тургенев все-таки не был вполне европейцем. Он, даже пристроив своего героя к какому-нибудь местечку при мировоззрении, всегда чувствовал, что как будто еще не все сделано, и обыкновенно заканчивал свои произведения кратким лирическим отступлением.

Например, окончание того же "Рудина". Лежнев выяснил уже Рудину его общественное значение и оправдал "судьбу". Кажется, чего еще? Можно было бы и покончить на этом. Но Тургенев счел необходимым сделать еще приписку: "Лежнев долго ходил взад и вперед по комнате, остановился перед окном, подумал, промолвил вполголоса "бедняга" и, сев за стол, начал писать письмо к своей жене. А на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завываньем, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Наступила долгая осенняя ночь. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уголок ... И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!"

Зачем Тургенев, европейский человек, веровавший в науку, прогресс, цивилизацию и подобные вещи, все же вспомнил о Боге и о Божеской помощи — понятиях давно и безнадежно осужденных — в конце романа, в котором никто серьезно о Боге не говорит? И главное, ведь все знали, что Тургенев Бога не признавал. Не лучше было бы ему совсем промолчать или сказать, как Ницше, что бесприютным скитальцам никто никогда не поможет. И что, стало быть, мировоззрение без Бога, как бы научно оно ни было, ничего не объясняет и ни с чем не примиряет. Так что, пожалуй, не мешает поднять вопрос — на коего дьявола и придумывать всякие мировоззрения? Но Тургенев все радел об общественной пользе, и ему казалось, что без мировоззрения придешь к нигилизму, и он спасался под сенью слов, которые в его глазах не имели никакого смысла. В такого рода лжи он не видел ничего предосудительного, а обличения в обмане не боялся. Он отлично знал, что всякого рода законченность уже тем хороша, что она не оставляет места для новых комедий дальнейших разговоров. Нужно только поставить точку и написать большими буквами слово "к о н е ц", и читатели будут рады радешеньки, что сам учитель нашел возможным прекратить дальнейшее движение мысли, а разумеется, раз уж говорится о Боге, то больше не о чем спрашивать.

В таком же роде, как и "Рудин", оказалось "Дворянское гнездо". Лаврецкий, через восемь лет после истории с Лизой, вновь возвращается в Калитинский дом: "В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца: он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих и, к чему таить правду? постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старостя сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян." [Т., "Дворянское гнездо", т.3, стр.396.]