Выбрать главу

Homo homini lupus — одна из незыблемейших предпосылок вечной морали, заимствованная из обыкновенного житейского опыта. В каждом из своих близких, даже в себе самих, мы подозреваем опасного врага и потому боимся его.

"Этот человек легкомысленен — если не обуздать его законом, он нас погубит", — такая мысль является у нас каждый раз, когда кто-нибудь выходит из освященной традицией колеи. Опасение, конечно, справедливое: мы так бедны, так слабы, нас так легко разорить и погубить — как же нам не бояться? Но ведь нередко под опасным и грозным с виду поступком кроется нечто значительное и верное, что следовало бы внимательно и сочувственно рассмотреть. Но у страха глаза велики: мы видим опасность, и только опасность, и строим мораль, за которой, как за крепостной стеной, всю жизнь отсиживаемся от действительных или воображаемых врагов. Только поэты брались иногда воспевать опасных людей — дон Жуанов, Фаустов, Тангейзеров. Но поэтов никто не принимает всерьез. Здравый смысл ценит гораздо выше немецкого Landpfarrer’a, чем Байрона или Мольера.

Тургенев осудил Веретьева как бесполезного, а потому не стоящего внимания человека и, загнав в мировоззрение Рудина, Лизу и Лаврецкого, был глубоко убежден, что исполнил святое назначение писателя.

6

Некоторые дикари верят, что их цари не нуждаются в пище и питье — никогда ничего не едят и не пьют. На самом деле эти цари едят и пьют, и даже любят поесть и попить больше, чем обыкновенные смертные. Им не хочется долго воздерживаться, хотя бы ради приличия, и они нередко прерывают затянувшиеся религиозные церемонии, чтобы подкрепить свое бренное тело. Но этого никто не должен видеть, об этом никто не должен знать, а потому царя, каждый раз, когда ему захочется есть, закрывают пурпуровым покрывалом. Моралисты-метафизики напоминают собой этих царей. Они хотят, чтобы все думали, что эмпиризм, т. е. вся действительность для них не существует, что им нужны одни только идеи. И, чтобы поддержать эту фикцию, они являются на люди не иначе, как облаченные в пурпур высоких слов. Толпа отлично знает, что ее обманывают, но т. к. ей нравятся пышные зрелища и яркие цвета с одной стороны, а с другой у нее нет тщеславия и претензии прослыть проницательной, то она редко показывает, что понимает смысл комедии. Наоборот, она охотно прикидывается одураченной, чуя инстинктом, что актеры тем старательней исполняют свои роли, чем прочнее в них живет убеждение, что их игра принимается за серьезное и настоящее дело. Только неопытные юноши и девушки, не понимающие великого значения условности в этом мире, от времени до времени начинают с негодованием обличать и стыдить актеров, подобно ребенку в известной андерсеновской сказке, так внезапно разрушившему всеобщую добровольную иллюзию своим криком: — да король ведь гол! И без него все знали, что король гол, так же все знают, что моралисты не только ничего объяснить не умеют, но до сих пор не придумали ни одной приличной — свободной от внутренних противоречий и натяжек — гипотезы. Но говорить об этом вслух не полагается. Нужно верить, что короли дикарей ничего не едят, что философы знают тайны мира и не нуждаются в эмпирических благах и т.п.

Остается только вопрос: взрослых можно склонять к условной лжи, но как быть с детьми? Тут единственное средство — столь прославленная Гегелем пифагорийская система воспитания. Дети до тех пор должны молчать и не возвышать голоса, пока не поймут, что не обо всем можно разговаривать. У нас так и практикуется. У нас ученики молчат не пять лет, как требовали пифагорийцы, а десять и больше, до тех пор, пока не научатся говорить, как их учителя. Потом им предоставляется свобода, которой они не хотят, да и не умеют уже воспользоваться. Может быть, у них и были или, по крайней мере, могли вырасти крылья, но они всю жизнь свою, подражая учителям своим, ползали по земле, где же им теперь летать или грезить хотя бы о полете. Культурного, много учившегося человека мысль о возможности оторваться хоть на мгновение от земли приводит в ужас — как будто бы ему заранее известно к каким последствиям приведет это. И он готов сколько угодно лгать перед собою, лишь бы только не видеть, что рано или поздно земная "общественная точка зрения" все-таки окажется недостаточной и ничего не объясняющей.

Появление Сократа на философском горизонте приветствуется во всех историях как величайшее событие. Нравы стали расшатываться, отечеству (Афинам) угрожала гибель. Миссия Сократа была в том, чтобы положить конец той отчаянной раскачке морального суждения, к которой привел крайний индивидуализм и релятивизм софистов. И великий мудрец, как известно, сделал все, что мог. Он покинул свои обычные занятия, семью, он не заботился о завтрашнем дне и учил: простых людей и знатных, глупых и умных, ученых и невежественных. И тем не менее он не спас человечество. При Перикле Афины процветали без мудрости или независимо от мудрости Сократа. После Перикла, несмотря на то, что учение Сократа нашло такого гениального подражателя как Платон, роль и значение Афин все падает, и Аристотель был уже воспитателем Александра Македонского, сына злейшего врага отечества. Ясно, что мудрость Сократа не спасла отечества, и так как в этом было ее главное назначение, то стало быть она не заслуживает традиционного преклонения; нужно либо найти ей иное оправдание, либо вообще оставить излюбленный прием философии искать raison d‘etrе мудрости в ее общественном значении.