Последние произведения и даже письма Тургенева почти все проникнуты мистическим ужасом. Он постепенно, все больше и больше убеждался, что почва незаметно уплывает из-под его ног. Он делает нечеловеческие усилия, чтобы задержать ее, но они ни к чему не приводят. Еще так недавно, по поводу казни Тропмана, можно было соображениями о пользе и о будущем человечества отрешиться от страшных видений. Еще недавно слова: "все проходит, только добрые дела остаются" — казались истинным талисманом, способным охранить человека от дьявольского наваждения. Теперь же — польза, идеалы, добрые дела — все самые будничные слова, годные для составления статей, но не нужные, не пригодные человеку
Но "дьявольское наваждение" как и "страшный суд" — разве Тургенев в это когда-нибудь серьезно верил? Разве какой-нибудь из современных образованных людей верит в такие сказки? Настоящий культурный человек даже и перед смертью продолжает думать о прогрессе и верить в будущее человечества: как Базаров в тургеневских "Отцах и детях" заботится лишь о том, чтобы умереть как можно красивее и даже в последние минуты жизни не изменить своим убеждениям. Но, повторяю, Тургенев не был в этом смысле "настоящим европейцем". Чем ближе подходил конец, тем чаще его неприрученная мысль возвращалась к смерти, — сказывалась его некультурность. Правда, ему не верили не только в Европе, но и в России. Даже его "стихотворения в прозе" были приняты просто за "литературу".
С Тургеневым прОизошла та же история, что в сказке с мальчиком, всегда во время купанья лю6ившим смущать прохожих тревожными криками о помощи. Несколько раз ему удавалось привлечь к себе внимание. Потом убедились, что он только забавляется, и перестали обращать внимание на его крики. Так что, когда он однажды и в самом деле тонул, никто не пришел ему на помощь, хотя все и слышали его крики. Всем казалось, что Тургенев по-прежнему развлекается и в этих литературных развлечениях настоящей опасности нет. Может быть, любители "трагедии" и заметили, что в своих последних произведениях Тургенев удачнее, чем всегда, рыдает — и даже поставили ему это в заслугу, но все-таки едва ли кто-нибудь подумал, что трепетные, бледные строки стихотворений в прозе могут дать что-либо иное, кроме эстетического наслажденяя. Может быть, какой-нибудь современный Шиллер вновь задумался о том, как может трагедия доставлять человеку наслаждение, и выдумал для разрешения вопроса новую философскую теорию. Дальше этого не пошло!
Какой бы необыкновенный талант не был у писателя, сочинения его все же, в конце концов, принимаются за литературу. Сам Тургенев иначе не смел смотреть на свое писательское назначение, в особенности в последние годы, когда он все больше и больше убеждался, что уже не имеет сил направить свою блуждающую мысль в сторону "общих интересов".
Но кому и какое дело до того, что писатель не спит по ночам, что его тревожат мучительные думы о близкой смерти, что у него уходит почва из-под ног, что он теряет веру в идеалы? Писатель должен поучать, наставлять или, по крайней мере, развлекать читающую публику. А какой же он учитель, если сам не знает, что с ним происходит?
"Писатель пописывает, читатель почитывает." Знаменитый сатирик возмущался и обижался таким положением вещей. Он бы хотел, чтобы было иначе, чтобы из-за каждого слова писателя читатель обнаруживал бы готовность лезть на стену. Но читатель вовсе не так прост, как принято думать; он предпочитает оставаться спокойным и предоставляет самому писателю, если ему это нравится, лезть на стену. Оттого-то успех у тонко образованной публики имеют лишь те писатели, которые пишут кровью своего сердца. Условные турниры, даже самые пышные, никогда не привлекают большой публики. Люди бегут смотреть на бой гладиаторов, где их ждет зрелище настоящей, горячей, дымящейся крови, и где будут действительные, а не воображаемые жертвы. И многие писатели, как истинные гладиаторы, публично проливают свою кровь, стараясь угодить Цезарю-толпе: Salve, Caesar, мorituri te salutant.