Напрасно, добрый милый брат,
Ты распекаешь брата Ваньку:
Я тот же толстый кандидат
И как ни бьюсь напасть на лад,
А все выходит наизнанку.
Поверь, умею я ценить
Всю пользу дружеских нападок.
Но дух беспечен - плоть слаба,
Увы! к грехам я слишком падок!
Наступает момент, когда молчание сына выводит Варвару Петровну из всякого терпения. И тогда она чеканит сыну свой "господский деспотический приказ":
"Три недели я не получала от тебя писем, mon cher Jean, - пишет матушка. - Слава Богу, что не получала оттого, что ты не писал! Теперь буду покойна. Повторяю мой господский деспотический приказ. Ты можешь и не писать. Ты можешь пропускать просто почты, - но! - ты должен сказать Порфирию - я нынешнюю почту не пишу к мамаше. Тогда Порфирий берет бумагу и перо. И пишет мне коротко и ясно, - Иван С., де, здоров, - боле мне не нужно, я буду покойна до трех почт. Кажется, довольно снисходительно. Но! ту почту, когда вы оба пропустите, я непременноНиколашку высеку: жаль мне этого, а он прехорошенький и премиленький мальчик... Что делать, бедный мальчик будет терпеть... Смотри же, не доведи меня до такой несправедливости".
Вряд ли задумывалась Варвара Петровна о том, в какую нравственную дрожь повергают ее любимого сына такие замашки. Для нее-то они были нормой жизни, одним из способов повседневного барского существования. Расчет делался тем не менее верный - на сердобольный и мягкий характер Ивана. Приходилось писать регулярно, так как знал, что матушка слов на ветер не бросает, и что ею сказано, то и будет сделано, - станет плакать и кричать на конюшне от боли и обиды ни в чем не повинный "министр почт", крепостной мальчик Николашка.
В мае, незадолго до окончания первого года учебы в университете, Тургенев получил из Спасского письмо, которое глубоко его потрясло и выбило из колеи.
"Дорогой Иван, - писала матушка. - Когда я, слабая, больная женщина, без всяких приготовлений, сидя на пате в гостиной в 10 часов вечера увидела сыплющиеся на сад искры и вдруг озарившее зарево до самого Петровского, увидела, не слыхав прежде, что пожар на дворне, - то тебя, мужчину, не имею, кажется, нужды долго приготовлять и могу прямо сказать: "Сон твой исполнился, виденный, ежели ты помнишь, два года тому назад, - что после многих бед я, наконец, вошла в церковь, гром грянул, и все исчезло. Да! Я вошла в церковь...дом Спасский сгорел и обрушился. Да... да!.. Да!Спасское сгорело , начиная от церкви справа, и окружило все по самый дядин флигель. Уф, написала, кончила. - Теперь начинаю описание.
Это было 1 мая. Я была больна. У меня гости были из Мценска. - Так было все хорошо, изобильно, пили шампанское. Я радовалась... все желаемое мною приведено было в порядок: имение разделено на участки, деньги завелись, кассир был назначен. Все это накануне: я говорю тебе - я была счастлива. Гости уехали. Я три дня лежала в постели. Тут встала, легла на пате, - и дети кругом меня, - и начала с Лизеттой о чем-то спор. - Вдруг блеснула искра в моих глазах (брата и дяди не было, они были уже на пожаре. Горела дворня. Алексея кучера жена ходила в закуту с лучиною. Брат думая и дядя, что затушат, и потому мне не сказали). Так, пролетела искра, а там горящий отломок в четверть. - "Боже мой, мы горим", - сказала я, - и в одну минуту зарево осветило весь сад и дом!
Остальное буду рассказывать лично. Все занялись пожаром, меня забыли; я ушла в церковь, и сон твой свершился. В одну лошадь, - Капитошка кучером, мы трое, т. е. - я и двое детей, уехали в Петровское, в коляске. Лошадь загрязла, делать было нечего. С образом, с мощами, с крестом на шее, приехала я на Петровское. Буря была ураган; все ревело, рвало. В 12 часов ночи Спасское уже не существовало. "Что спасли?" - спросишь ты. - Деньги, вещи - и только. Вынесли все, но! - все перебили, остальное разокрали; нас грабили просто. Мы бедны движимым, как самые беднейшие люди, и без пристанища. Дядин дом вдребезги, окна перебиты, и полы, и мебель. Куда было деться? Отвезли меня в Мценск. У меня там для приезду был нанят домик в 5 комнат. Вот жилище твоей роскошной и богатой матери... "А что дядя?" спросишь ты. - Род помешанного. А брат желт, как пупавка. А ты де?..
Ах! Ваничка, Ваничка, вот и еще день пятницы, а от тебя писем нет, вот уже две недели.
Завтра суббота, тяжелая почта. Посылаю тебе на дорогу две тысячи ассигнаций. Кажется, тебе нечего в Берлине мешкать. Я и прежде об этом писала, а нынче я требую, чтобы ты приехал, не мешкав. Мне нужно ваше с братом присутствие. Я бы не желала приказывать, но! - мне нечего делать. Я не в силах тебя более содержать за границей. О! Нет! Нет! Не то, не то... Как же не в силах! Боже мой, неужели я отниму от тебя твою карьеру... О! Нет!.. Мне нужно, мне необходимо видеть тебя как можно, как можно скорее. Я упала духом и имею нужду подкрепиться. О! Господи... Господи... Какие кресты ты на меня кладешь.
Но! - только будьте здоровы, будьте здоровы, умны, добры, любите меня, мои деточки, - и все с рук сойдет мне благополучно. ...Итак - на пепелище, до сих пор еще дымящемся... ружье твое цело. А собака твоя очумела. ...>
А ты, злодей, ленив писать. Ох! - при моем горе и нет ни одной от тебя грамотки. Более писать к тебе не буду. Буду ждать, чтобы лично благословить тебя, и увидишь, что я твой верный друг".
Когда Тургенев опомнился от душевного столбняка, который нашел на него, им овладели противоречивые чувства. Непростые отношения складывались у него с родовым гнездом, с домом, где прошло детство. Никак не укладывалось в мысли, что этого дома больше не существует. Память восстанавливала в подробностях и деталях облик спасских комнат. Вот классная, где они с братьями проводили долгие часы за домашними уроками; стол, кромки которого подрезаны перочинным ножом во многих местах... А библиотека! Цела ли спасская библиотека? Неужели сгорели те старые шкафы, открывая которые он, бывало, с удовольствием вдыхал кисловатый запах старых книг и с каким-то священным трепетом раскрывал очередной попавшийся ему под руку том, аккуратно перелистывая слежавшиеся, прилипшие друг к другу страницы. Вспомнился и Херасков, и книга эмблем и символов, и новиковские издания XVIII века, и тома сочинений французских энциклопедистов... Трудно было представить, что ничего этого больше не существует: ни пенья двери в спальной комнате (как испугало оно его тогда, в памятную ночь не осуществленного побега), ни "птичьей" комнаты с зеленой клеткой, ни потаенных уголков, где можно было спрятаться от докучливых гувернеров и часами отсиживаться в темноте, прислушиваясь к стуку в висках и к таинственным звукам, наполнявшим гулкое пространство огромного, как мир, спасского дома.
Вспомнился немец-учитель, который до вступления в новую должность был седельником. Он приехал в Спасское с прирученной вороной, сидевшей у него на плече, и Тургенев вместе с многочисленной дворней с любопытством рассматривал чудака гостя. "Ах ты, фуфлыга!" - флегматически заметил кто-то из стариков-дворовых. Немец прислушался, а за обедом неожиданно спросил отца:
- Позвольте у вас узнать, что значит слово "фуфлыга"? Меня вчера назвал ваш человек этим словом.
Отец взглянул на прислугу, догадался, в чем дело, улыбнулся и сказал:
- Это значит "живой и любезный господин".
Видимо, немец не очень поверил этому объяснению.
- А если б вам сказали, - обратился он к отцу: - "Ах, какой вы фуфлыга!" Вы бы не обиделись?
- Напротив, я принял бы это за комплимент.
Тургенев вспоминал, как этот чувствительный немец не мог читать без слез любимого им Шиллера и как обнаружилось в этом добродушном человеке полное отсутствие какой бы то ни было учительской подготовки. До сих пор осталась в памяти его съеженная фигура с вороной на плече, удаляющаяся от спасского дома навсегда...
Нет больше этого дома! Сгорела и та гостиная, в которой раз за обедом зашел разговор о том, как зовут дьявола - Вельзевулом, Сатаною или иначе?
- Я знаю, как зовут.