Эти две новости, дойдя до ушей главного викария, должны были польстить его самолюбию, доказывая ему, что семья де Листомэров если еще и не сдалась, то, по крайней мере, держалась нейтрально и молчаливо признавала тайную власть конгрегации. А признание не было ли в какой-то мере и подчинением? Но дело все же подлежало судебному разбирательству. Не означало ли это одновременно и уступку и угрозу?
Итак, Листомэры заняли в борьбе положение, подобное тому, какое занимал главный викарий: они держались в стороне и могли всем руководить.
Но произошло важное событие, еще более затруднившее успех планов, намеченных г-ном де Бурбонном и Листомэрами для умиротворения лагеря Гамар и Трубера: мадемуазель Гамар простудилась, возвращаясь из собора, слегла и была, как говорили, тяжело больна.
В знак сочувствия весь город огласился притворными сетованиями: «Чувствительность мадемуазель Гамар не вынесла этой скандальной тяжбы!», «Она во всем права, и она же умирает от огорчения!», «Бирото убивает свою благодетельницу!»
Такого рода фразы разносились повсюду капиллярами великого тайного собрания женщин и сочувственно повторялись всем городом.
Госпожа де Листомэр испытала напрасное унижение, нанеся старой деве визит, — она ничего не добилась.
Она очень вежливо спросила, нельзя ли переговорить с главным викарием. Аббат Трубер, очевидно, весьма польщенный визитом знатной дамы, которая им пренебрегала, и радуясь, что он может принять ее в библиотеке Шаплу, у камина, над которым висели пресловутые ценные картины, — заставил баронессу подождать некоторое время, затем соблаговолил дать ей аудиенцию.
Ни один придворный или дипломат, защищая свои собственные интересы или ведя переговоры государственного значения, не проявил бы больше ловкости, скрытности, изворотливости, чем аббат и баронесса, оказавшись друг против друга.
Подобно средневековому пестуну, который, готовя рыцаря к турниру, заботился о его вооружении и поддерживал его своими советами, старый плутяга предупреждал баронессу:
— Не забывайте своей роли: вы — примирительница, а не заинтересованное лицо; Трубер тоже всего лишь посредник. Взвешивайте свои слова, следите за колебаниями голоса у главного викария. Если он погладит свой подбородок, значит, вы пленили его.
Некоторые рисовальщики забавлялись, изображая в карикатуре контраст, нередко существующий между тем, что говорят, и тем, что думают. И здесь, для правильного понимания смысла словесной дуэли между священником и светской дамой, необходимо разоблачить мысли, которые они прятали друг от друга под незначительными с виду фразами.
Госпожа де Листомэр прежде всего высказала огорчение по поводу судебного дела Бирото, затем выразила пожелание, чтобы оно было прекращено без ущерба для обеих сторон.
— Зло уже совершено, — сурово ответил аббат, — добродетельная мадемуазель Гамар умирает. (Эта безмозглая старая дева интересует меня не больше, чем китайский богдыхан, — думал он, — но я не прочь взвалить ее смерть на вас и встревожить вашу совесть, раз вы настолько глупы, чтобы тревожиться из-за таких пустяков.)
— Узнав о ее болезни, сударь, — продолжала баронесса, — я потребовала, чтоб господин викарий отказался от иска, и вот я принесла этот документ нашей праведнице. (Я тебя вижу насквозь, хитрая шельма. Но теперь нам не страшна твоя клевета. А вот если ты возьмешь документ, ты попался, ты признаешься в своем соучастии.)
С минуту длилось молчание.
— Мирские дела мадемуазель Гамар меня не касаются, — ответил наконец Трубер, опуская тяжелые веки на орлиные глаза, чтобы скрыть свое волнение. (Эге! Я не попадусь на ваши уловки! Однако слава богу! Проклятые адвокаты перестанут заниматься этим делом, которое могло бы меня запятнать! Но что нужно этим Листомэрам, чего ради они так заискивают передо мной?)
— Сударь, дела господина Бирото мне настолько же безразличны, как вам — интересы мадемуазель Гамар. Но, к сожалению, религия может пострадать от их раздоров; в вас я вижу не более чем посредника, а сама выступаю как примирительница... (Мы с вами не проведем друг друга. Чувствуете ли вы, уважаемый Трубер, всю соль моего ответа?)
— Религия пострадает, сударыня? — переспросил главный викарий. — Религия стоит слишком высоко, чтобы люди имели возможность ее задеть. (Религия — это я.) Бог все рассудит, я признаю лишь его суд.
— Ну что ж, — ответила она, — постараемся согласовать решение людей с божьим приговором. (Да, религия — это ты.)
Аббат Трубер вдруг переменил тон:
— Ваш племянник, кажется, побывал в Париже? (Вы там узнали кое-что новенькое; да, я могу раздавить вас, — вас, презиравших меня; вы готовы сдаться!)
— Да, сударь, спасибо за ваше внимание к нему; сегодня вечером он возвращается в Париж по вызову министра, который очень хорошо к нам относится и не хочет, чтобы барон оставлял службу. (Нет, иезуит, ты нас не раздавишь, и тайная твоя насмешка мною понята.)
Молчание.
— Я не одобряю его поведения в этом деле, — снова заговорила она, — но следует простить моряку неосведомленность в правовых вопросах. (Заключим союз. Воюя друг против друга, мы ничего не выиграем.)
Слабая улыбка, мелькнув на лице аббата, затерялась в морщинах.
— Он оказал нам услугу, уяснив нам ценность этих двух произведений искусства, — сказал Трубер, бросив взгляд на картины. — Они будут прекрасным украшением для часовни Пресвятой девы. (Вы съязвили на мой счет, вот вам в ответ: мы квиты.)
— Если вы пожертвуете их собору, я попрошу у вас разрешения принести в дар церкви рамы, достойные как этих полотен, так и самой часовни... (Хорошо бы заставить тебя признаться, что ты зарился на обстановку Бирото!)
— Они мне не принадлежат, — ответил священник, по-прежнему держась настороже.
— Но вот документ, который кладет конец всей распре и признает их принадлежность мадемуазель Гамар. — С этими словами она положила документ на стол. (Оцените же мое доверие к вам.) — Сударь, — добавила она, — сделайте доброе дело, достойное вас, достойное вашего благородного характера, примирите этих двух христиан; хотя Бирото мало занимает меня в данный момент...
— Однако он живет у вас, — прервал ее аббат.
— Нет, сударь, — ответила она, — его у меня уже нет. (Ради пэрства моего шурина и повышения в чине племянника я вынуждена пойти на всякие подлости.)
Невозмутимость не покидала аббата, но именно такое полное спокойствие было у него признаком сильного волнения. Только один г-н де Бурбонн сумел разгадать тайну этой кажущейся невозмутимости. Священник торжествовал.
— Зачем же вы берете на себя его поручение? — спросил он, возбуждаемый тем же чувством, которое подстрекает женщин все снова и снова напрашиваться на комплимент.
— Только из сострадания. Вы знаете, конечно, какой у него нерешительный характер, — и вот он попросил, чтоб я пошла к мадемуазель Гамар и ценой его отказа...
Священник нахмурил брови.
— ...от своих прав, признанных выдающимися адвокатами, добилась от нее портрета...
Трубер взглянул на нее в упор.
— ...портрета Шаплу, — договорила она. — Я оставляю его просьбу на ваше усмотрение. (Тебе плохо пришлось бы, если бы ты вздумал судиться.)
Когда она упомянула о «выдающихся адвокатах», Трубер понял, что ей известны уязвимые места противника.
В этой беседе, которая велась еще долго в том же духе, г-жа де Листомэр выказала столько ума и находчивости, что умный аббат, оценив их по достоинству, согласился наконец переговорить с мадемуазель Гамар о примирении.
Вскоре он вернулся.
— Сударыня, передаю вам слова нашей бедной умирающей: «Аббат Шаплу был так добр ко мне, и я не могу расстаться с его портретом». Что касается меня — будь этот портрет моим, я не уступил бы его никому. Чувство мое к дорогому покойнику неизменно. И, полагаю, именно я, больше чем кто бы то ни было, вправе владеть его изображением.