— Сударь, не стоит ссориться из-за плохого портрета. (Наплевать мне на него так же, как и тебе.) Пусть он останется у вас, а мы закажем с него копию. Я поздравляю себя с тем, что замяла это злополучное дело и имела удовольствие познакомиться с вами. Я слышала, что вы мастерски играете в вист. Женщине простительно быть любопытной, — добавила она, улыбаясь. — Можете не сомневаться, что если вы придете когда-нибудь ко мне поиграть, вам будет оказан самый радушный прием.
Трубер погладил рукой подбородок.
«Я его завоевала, — подумала она, — Бурбонн был прав, в нем есть-таки доля тщеславия!»
В самом деле, главный викарий переживал в этот момент восхитительное ощущение, столь хорошо известное Мирабо, видевшего наконец в дни своей славы, как распахивались перед его экипажем ворота особняка, ранее закрытые для него.
— Сударыня, — ответил он, — мои занятия мешают мне бывать в свете, но чего не сделаешь для вас? (Старая дева подохнет, я возьмусь за Листомэров и услужу им, если они мне услужат; с ними лучше дружить, чем враждовать.)
Госпожа де Листомэр вернулась домой в надежде, что архиепископ завершит дело примирения, столь счастливо начатое.
Но Бирото не суждено было дождаться плодов своей уступчивости. Г-жа де Листомэр узнала на другой день о кончине мадемуазель Гамар. Когда ее завещание было вскрыто, никого не удивило, что она назначила аббата Трубера своим единственным наследником. Ее имущество было оценено в триста тысяч франков. Главный викарий послал г-же де Листомэр два пригласительных билета на заупокойную службу и похороны: один — для самой баронессы, другой — для ее племянника.
— Придется пойти, — сказала она.
— Это, конечно, не что иное, как испытание! — воскликнул г-н де Бурбонн, — монсеньор Трубер хочет проверить вас... Смотрите же, барон, проводите покойницу до самого кладбища, — обратился он к лейтенанту, который, к своему несчастью, еще не успел уехать.
Отпевание отличалось небывалой пышностью; но оплакивал покойницу только один человек — никем не замечаемый Бирото, который, уединясь в отдаленном притворе, искренне молился за упокой ее души и, считая себя виновным в ее кончине, горько сокрушался о том, что не попросил у нее прощения за свой проступок.
Аббат Трубер провожал тело своей духовной дочери до могилы. На краю ямы он произнес надгробное слово и с присущим ему красноречием создал из убогой жизни новопреставленной поистине величественную картину. Присутствующие обратили внимание на заключительную часть.
«Жизнь эта, обильная днями, посвященными богу и религии, жизнь, украшенная многими высокими деяниями, свершаемыми втайне, многими смиренными и сокровенными добродетелями, была разбита страданием, которое мы назвали бы незаслуженным, если бы у порога вечности не обязаны были помнить, что все наши печали ниспосланы нам самим господом. Многочисленные друзья этой благочестивой девицы, зная благородство и чистоту ее души, предвидели, что она способна вынести все, кроме подозрений, позорящих ее жизнь. Быть может, всеблагой промысл затем и призвал ее в лоно господа нашего, дабы избавить от юдоли страданий. Благословенны сохраняющие здесь, на земле, душевный покой, подобно тому как девица София покоится ныне в блаженных селениях, облаченная в одеяние невинности...»
— Теперь вы представьте себе, — продолжал г-н де Бурбонн, сообщавший о подробностях погребения г-же де Листомэр, когда были сыграны все партии, закрыты двери и с хозяйкой дома остались только он сам да барон, — представьте себе, как этот Людовик Одиннадцатый в сутане, окончив свою пышную речь, делает последний взмах кропилом — вот так вот! — И г-н де Бурбонн, взяв каминные щипцы, настолько живо воспроизвел жест аббата Трубера, что барон и его тетка невольно улыбнулись. — Он выдал себя только тут, — продолжал старый помещик. — До этого его поведение было безупречным. Но, законопачивая на веки вечные старую деву, которую он презирал до глубины души, а уж ненавидел, вероятно, не менее, чем аббата Шаплу, ему, конечно, трудно было подавить свое ликование: оно прорвалось наружу.
Мадемуазель Саломон, придя на следующее утро завтракать к г-же де Листомэр, взволнованно сообщила:
— Нашему бедному аббату Бирото нанесен удар, в котором чувствуется тщательно обдуманный план мщения. Он назначен приходским священником в Сен-Сенфорьен.
Сен-Сенфорьен — пригород Тура, расположенный за мостом. Этот мост, длиной в тысячу девятьсот футов, — один из лучших памятников французской архитектуры; у обоих его концов раскинулись совершенно одинаковые площади.
— Вы понимаете?.. — спросила она после паузы, удивленная равнодушием, с каким г-жа де Листомэр приняла эту новость. — Он будет там словно за сто миль от Тура, от своих друзей, от всего, к чему привык... И хуже всего то, что, оторванный от родного города, он будет его видеть, но только издалека! После всех потрясений он еле волочит ноги, а ему пришлось бы пройти целую милю, чтобы нас повидать! Сейчас у бедняги жар, он в постели. Церковный дом там — холодный и сырой, а приход небогат и не может его отеплить. Наш бедный старик будет словно замурован в склепе. Как все это жестоко!
Чтобы закончить наше повествование, нам только остается сообщить о кое-каких событиях и набросать последнюю картину.
Спустя полгода главный викарий был посвящен в епископы. Г-жа де Листомэр скончалась, оставив аббату Бирото по завещанию тысячу пятьсот франков ежегодного дохода. Завещание баронессы стало известно, когда его преосвященство Гиацинт, новопосвященный епископ города Труа, готов был уже покинуть Тур, отправляясь в свою епархию. Но он отложил свой отъезд. Взбешенный тем, что женщина, которой он протянул руку, его перехитрила и тайно поддерживала человека, бывшего, как он считал, его врагом, Трубер вновь ополчился против де Листомэров. На собрании в гостиной архиепископа он бросил по их адресу одно из тех пастырских изречений, в которых под медоточивой кротостью таится смертоносный яд, и тем поставил под угрозу мечту дядюшки о звании пэра и мечту племянника о повышении в чине.
Честолюбивый капитан навестил непримиримого священника, который, очевидно, предъявил ему суровые условия, ибо дальнейшее поведение барона доказало его полную покорность страшному члену конгрегации.
Дом мадемуазель Гамар новый епископ особой дарственной записью передал соборному капитулу, библиотеку Шаплу подарил духовной семинарии, обе картины принес в дар церкви для часовни Пресвятой девы, но портрет Шаплу оставил у себя. Никто не мог понять причины этого отказа от наследства мадемуазель Гамар. Г-н де Бурбонн предположил, что епископ тайно сохранил часть его наличными деньгами, чтобы с достоинством поддерживать свое положение в Париже, если бы ему пришлось занять место на скамье епископов в верхней палате.
Лишь перед самым отъездом епископа старый плутяга догадался о конечной цели этого поступка, о смертельном ударе, который упорнейшая мстительность наносила слабейшей жертве.
Права Бирото на наследство г-жи де Листомэр были оспорены бароном де Листомэром под предлогом недобросовестного воздействия аббата на волю завещательницы. А через несколько дней после возбуждения дела барон был произведен в капитаны первого ранга. В качестве дисциплинарной меры викарию церкви Сен-Сенфорьена было запрещено совершать богослужение. Церковные власти предрешили постановление суда:
— Убийца Софии Гамар — к тому же еще и мошенник!
Сохранив наследство мадемуазель Гамар, Труберу было бы трудно добиться наказания для Бирото.
Когда монсеньор Гиацинт, епископ города Труа, отправляясь в Париж, проезжал в почтовой карете по набережной Сен-Сенфорьена, больной аббат Бирото был вынесен в кресле на открытую площадку, на солнышко. Несчастный священник, на которого возложил кару архиепископ, исхудал и побледнел. Скорбное выражение до неузнаваемости изменило весь его облик, когда-то столь приветливый и ласковый. В глубоко запавших от болезни глазах — некогда простодушно-веселых глазах человека, любящего хорошо поесть и не утруждающего себя тяжелым раздумьем, — появился как бы проблеск мысли; это был лишь остов прежнего Бирото, пустого, но довольного жизнью, который только год тому назад катился шариком по Монастырской площади.