Бирото, все более и более дивясь последовательным превращениям когда-то пустой галереи, понемногу преисполнился невольной зависти. Ему захотелось обладать этим кабинетом, который вполне соответствовал строгости нравов, подобающей духовным лицам. Желание это разгоралось с каждым днем. С течением времени викарий, часами работая в своем кабинете, научился ценить его тишину и покой, а не только восторгаться его удачным расположением. В последующие годы аббат Шаплу превратил свою келью в настоящую молельню, и его благочестивые почитательницы принялись с рвением украшать ее. Позднее одна из дам преподнесла канонику для его спальни кресло, обитое ручной вышивкой, над которой она долго работала на глазах у этого любезного человека, причем он и не догадывался, кому ее работа предназначена. Тогда и спальня, — как прежде галерея, — ослепила викария. Наконец, за три года до смерти, аббат Шаплу завершил убранство своей квартиры, отделав гостиную. Мебель ее, хотя и обитая всего лишь красным трипом, очаровала Бирото. С того дня, как он увидел алые шелковые шторы, кресла красного дерева, обюсоновский ковер, украшавший эту просторную, заново выкрашенную комнату, квартира Шаплу стала его тайной страстью. Жить в ней, ложиться в кровать с широкими шелковыми занавесями, быть окруженным тем уютом, каким был окружен Шаплу, — в глазах Бирото стало счастьем, выше которого ничего нельзя и пожелать. Вся зависть, все честолюбие, рождаемые соблазнами жизни в людских сердцах, слились для него в настойчивое и тайное желание — иметь свой угол, подобный тому, какой создал себе каноник Шаплу. Если его друг хворал, аббат, конечно, приходил к нему из чувства чистосердечной привязанности, но всякий раз, когда он узнавал о недомогании каноника или сидел у постели больного, его, в глубине души, волновали разнообразные мысли, сущность которых сводилась к одному: «Если Шаплу умрет, мне можно будет занять его квартиру!»
Однако добросердечному и недалекому, ограниченному викарию не приходило в голову добиваться тем или иным способом, чтобы Шаплу завещал ему свою библиотеку и обстановку.
Аббат Шаплу, любезный и снисходительный эгоист, угадал страсть своего друга — что было совсем не трудно — и простил ее — что было несколько труднее для священника. Но и викарий не изменял своей привязанности к нему и продолжал ежедневно сопровождать каноника в прогулках по одной и той же аллее бульвара, ни разу за все двенадцать лет не пожалев о потраченном времени. Бирото, считавший свою невольную зависть грехом, стремился искупить ее особой преданностью аббату Шаплу. И аббат вознаградил его за это братское чувство, столь наивно-искреннее: за несколько дней до своей кончины он сказал Бирото, когда тот читал ему «Котидьен»:
— На этот раз ты получишь квартиру: я чувствую, что для меня все кончено.
Аббат Шаплу в своем завещании действительно оставил Бирото библиотеку и всю обстановку. Обладание столь желанными предметами и перспектива поселиться в качестве нахлебника у мадемуазель Гамар немало смягчили скорбь Бирото по скончавшемуся другу. Быть может, воскресить его он бы и не захотел, хотя все же оплакивал его. Несколько дней он был подобен Гаргантюа, который, похоронив жену, подарившую ему Пантагрюэля, не знал, радоваться ли ему рождению сына или горевать о кончине своей доброй Бадэбек, и, совсем запутавшись, радовался смерти жены и оплакивал рождение сына.
Аббат Бирото провел первые дни траура, проверяя книги своей библиотеки, пользуясь своей мебелью, осматривая ее и повторяя тоном, который, к сожалению, не был увековечен нотной записью:
— Бедняга Шаплу!
Словом, радость и горе настолько занимали его, что он не опечалился, когда место каноника, на которое покойный Шаплу прочил его, было отдано другому. Мадемуазель Гамар охотно приняла к себе викария, и с этой поры он приобщился ко всем житейским радостям, какие ему восхвалял каноник. Неоценимые блага! Послушать покойного Шаплу, так выходило, что ни один из турских священников, даже сам архиепископ, не был предметом столь нежных и тщательных забот, какие расточала мадемуазель Гамар обоим своим жильцам. Во время совместных прогулок по бульвару каноник почти неизменно с первых же слов упоминал о вкусном обеде, которым его только что накормили, и редко случалось, чтобы он не повторял по меньшей мере дважды в день: «У этой достойной девицы несомненное призвание к тому, чтобы заботиться о духовных особах!»
— Подумайте только, — хвастал он своему другу, — за все двенадцать лет ни разу ни в чем не терпеть недостатка: чистое белье, стихари, брыжи — все лежит в порядке и надушено ирисом. Мебель моя всегда блестит и обтерта так хорошо, что я давно уже забыл, что такое пыль! Видели вы у меня хоть пылинку? Никогда! Дрова превосходные, в доме все, до мелочи, отличного качества, — словом сказать, похоже на то, что мадемуазель Гамар беспрерывно хоть одним глазком да надзирает за моей комнатой. Вряд ли за все десять лет мне пришлось когда-нибудь позвонить дважды, чтобы попросить о чем-либо. Вот жизнь — так жизнь! Всегда все наготове, даже ночных туфель искать не приходится! Всегда жаркий огонь, хороший стол! Засорились как-то каминные мехи, это меня раздражало, но стоило мне только заикнуться, и назавтра же мадемуазель дает мне другие, а с ними и те щипцы, которыми, вы видели, я мешаю жар.
— Надушено ирисом! — только и повторял Бирото, слушая своего друга.
Эти слова всегда поражали его. Рассказы каноника открывали перед бедным викарием картину несбыточного счастья — у него голова шла кругом от забот о своих стихарях и брыжах. Он был беспорядочен, зачастую забывал даже заказать себе обед. И вот с тех пор — собирая ли в соборе св. Гатиана даяния прихожан, служа ли обедню — всякий раз, заметив мадемуазель Гамар, он не упускал случая поглядеть на нее с нежностью и любовью, как святая Тереза — на небеса. Благополучие, которого жаждут все живые существа и о котором столько мечтал Бирото, наконец выпало и на его долю. Однако всем людям, даже и священнику, трудно обходиться без какой-либо прихоти. И вот уже полтора года, как новое желание — стать каноником — заменило в сердце Бирото два прежних, теперь удовлетворенных. Сан каноника стал привлекать его так, как звание пэра должно привлекать министра-плебея. Поэтому вероятность его назначения, надежды, ожившие в нем на вечере у г-жи де Листомэр, так вскружили ему голову, что, лишь подходя к своему дому, он вспомнил о забытом в гостях зонтике. Если бы не проливной дождь, аббат Бирото, пожалуй, и тут не спохватился бы, поглощенный приятными размышлениями о том, что говорилось по поводу его повышения в кружке г-жи де Листомэр, старой дамы, у которой он проводил вечера по средам. Викарий резко позвонил, как бы внушая служанке, чтобы она не заставила себя ждать; затем забился в угол двери, стараясь поменьше промокнуть. Но струя воды, стекая с крыши, лилась, как нарочно, прямо ему на башмаки, и ветер обдавал его брызгами дождя наподобие холодного душа. Прикинув в уме, сколько требуется времени, чтобы выйти из кухни и потянуть за пропущенный ко входной двери длинный шнур, он опять позвонил, на этот раз производя весьма выразительный трезвон.
«Не может быть, чтобы они ушли из дому», — подумал он, не улавливая за дверью ни малейшего шороха.