Мать выдает мне деньги, и мы с Дзюбой бежим вниз по улице, обгоняя друг друга. А потом неспешно идем обратно, неся каждый по зеленой праздничной бутылке. У пивного ларька замедляем шаг, и мужики уважительно кивают головами и отпускают вслед шуточки, но по-доброму, по-свойски.
По пути мы заворачиваем к гаражам и садимся там, прислонившись спиной к полуразрушенной кирпичной стене. Дзюба достает утащенную у бати папиросу, аккуратно ровняет ее пальцами и смачно прикуривает, наклонив голову набок.
Какое-то время мы молчим.
Так уж повелось, что эти редкие, ворованные папиросы стали для нас каким-то особым ритуалом. Курение сопровождалось непременно серьезными философскими разговорами, по-взрослому вальяжными затяжками и неспешным выпусканием дыма. Не то чтобы мне нравилось курить, да и мамка надает тумаков, если учует, но была в этом какая-то пацанская непокорность, какой-то протест и странное ощущение ворованной свободы, а значит, самостоятельного рискованного поступка.
— Валерка в тюрьме сидел, — вдруг говорит Дзюба, — ты знал?
— Иди ты! За что?
— Не знаю. Я батю спрашивал, не говорит.
— А когда это он сидел, что я не помню?
— Нас еще не было тогда, вот и не помнишь! Давно.
Мы молчим, хоть и думаем об одном и том же. Дзюба передает мне папиросу и сплевывает сквозь зубы.
— Вот это жизнь, скажи! Как Монте-Кристо! Конвой, решетка, камера…
— Кто Монте-Кристо? Валерка, что ли?
— А хоть и Валерка! — Дзюба раззадоривается все больше. — Представляешь, если он владеет секретной картой сокровищ!
— Ага, и тихонько их пропивает.
— Дурак ты! Надо его выследить, — Дзюба переходит на шепот, — богатые всегда прикидываются обычными людьми, нищими даже. Как подпольный миллионер Корейко в «Золотом теленке». — Он говорит так уверенно и так эта мысль мне нравится, что я почти верю.
Мы возвращаемся домой, объединенные новой тайной.
Еще издали замечаем какую-то суматоху во дворе, слышим женские крики и причитания и припускаем шагу.
— Батюшки-святы, рожает! — кричит тетя Вера. — Как есть рожает!
Валерка выскакивает из калитки и несется вниз по улице к телефону-автомату.
— А у тетьки Катьки схватки начались! — говорит радостно мелкая Люська. — А тетька Зинка валерьянку пьет!
Мать забирает у нас шампанское и уносит в дом.
— Ничего-ничего! — кричит она из коридора. — В праздник рожать — хорошая примета!
— А и правда, — отзывается тетя Вера. — Слышь, Катерина, если девка будет, Веркой назовешь, в честь меня!
Катерина полулежит на лавочке и стонет. С одной стороны ее поддерживает под локоть мать Дзюбы, с другой — Степановна.
— С какой это стати Веркой? — возмущается Зинаида, появляясь в дверях. — Чтоб такая же профурсетка была, как ты? Нет уж! Любкой будет, как прабабка ее!
— Пацан будет! — уверенно говорит Степановна. — Глянь, у ей живот острый. На девку круглый должен быть!
— Лишь бы здоровый! — стонет Катерина и опять заходится в крике.
Когда «скорая» увозит Катьку рожать, все возвращаются к столу, и весь вечер только и разговоров, что про роды, про младенцев да про выбор крестных.
Мы с Дзюбой сидим в кухне и доедаем уже третью порцию вишневого желе.
— Не успели мы, — говорит Дзюба, — жалко, скажи!
— Что не успели? — не понимаю я.
— Ну, если ребенок Валеркин, все наследство теперь ему отойдет.
— Иди ты! Точно!
Мы молчим и пытаемся придумать хоть какие-то плюсы этой ситуации. Получается плохо.
— Слушай, у продавщицы Райки брат сидит! — вдруг осеняет меня.
— И что?
— Как что! Он весной выходит! Будем за ним следить!
— А ты думаешь, что прямо все выходят миллионерами? — не сильно-то воодушевляется Дзюба.
— Ну не знаю. Я бы точно миллионером вышел! Я про Монте-Кристо два раза читал — там все просто. Главное — в правильную камеру попасть. Я даже пробовал под нашим сараем подкоп делать. Хочешь, покажу?
В дверях мелькает кремовое платье Дзюб иной сестры, и мы слышим в комнате ее противный голосок:
— Мама, мама, а Костика в тюрьму посадят! Я слышала! А еще они подкоп будут делать!
Все замолкают и смотрят на мою мать. Она все еще улыбается, пока смысл сказанного медленно до нее не доходит.
— Ой, Верунь! — Мама встает, хватается за плечо тети Веры и тут же бледнеет.
— Константин! А ну поди сюда! — кричит тетя Вера из комнаты голосом, не сулящим ничего хорошего.
— Люська-гадость, — цедит Дзюба сквозь зубы, — убью!
Мы оставляем недоеденное желе и неохотно плетемся в комнату.
Люська стоит посреди двора, широко расставив кривенькие ножки, и ревет во весь голос.
С одной стороны к ней бежит Дзюбина мать тетя Зоя, а с другой — Степановна, соседка.
Дзюба стоит, опершись спиной об угол сарая, и флегматично ковыряет в носу.
— Ты что ей сделал, ирод? — кричит ему мать на бегу. — Что ты ей опять сделал?
Она приседает возле Люськи и начинает осматривать ее и ощупывать. Люська послушно дает осмотреть одну руку, потом другую. При этом она не прекращает реветь на всю улицу, время от времени поворачиваясь в сторону Дзюбы и трагично выпучивая глаза.
Тетя Зоя осматривает ей голову, заглядывает в рот, щупает коленки.
— Люсенька, что? — спрашивает она, уступая место подоспевшей Степановне. — Да что ж такое?
Степановна проделывает ту же процедуру, потом легонько встряхивает Люську за плечи, от чего та начинает реветь громче и тоньше.
— Ну ты дурак, Дзюба, — говорю я шепотом, — она же наябедничает.
— Ничего, зато запомнит!
— Она же мелкая еще, жалко, — говорю я.
— Посмотрел бы я на тебя, Костя, если б это твоя сеструха была. — Дзюба виртуозно сплевывает сквозь зубы. — Она меня знаешь как бате закладывает! А батя мне потом знаешь что?..
И пока все заняты ревущей Люськой, мы тихонько ретируемся через забор и, нырнув между кустов крыжовника, выходим на улицу с другой стороны соседского двора.
Дзюба отряхивает штаны, пятясь от калитки, я открываю рот, чтобы сказать ему «стой!», но не успеваю, и Дзюба врезается прямо в проходящую мимо Дашку Ерохину. Вдобавок ко всему он наступает ей на ногу, и на белом Дашкином носочке остается грязный овальный след.
— Ой, — говорит Дзюба, и у него краснеют уши и шея.
Ему ужасно неловко, он не знает, что сказать, вдруг приседает и начинает тереть след на Дашкином носке, сперва рукой, потом рукавом. Дашка смеется, убирает ногу и бьет Дзюбу по голове пустым пакетом.
— Что там у вас Люська так плачет? Это же Люська плачет? — спрашивает она, кокетливо одергивая цветастое платьице.
— Она жвачку проглотила, — говорю я. — А Дзюба сказал, что она теперь умрет.
— Не просто жвачку! — Дзюба вдруг обретает дар речи. — А польскую жвачку, которую я у Фильки выменял на магнит!
Я знаю, что дело не в магните. Эту жвачку (страшная редкость по нашим временам) Дзюба припрятал как раз для Дашки Ерохиной.
А Люська нашла и съела.
А теперь ревет, потому что брату верит безоговорочно, хотя и бесконечно ябедничает на него отцу.
— Что же ты ее, бедную, так напугал? — спрашивает Дашка Дзюбу безо всякого сожаления в голосе и поглядывает на меня украдкой.
— Чтобы знала! — ворчит Дзюба, прослеживая Дашкин взгляд.
Ерохина закладывает за ухо непослушную прядь, но делает это очень медленно, чтобы мы успели разглядеть ее новые часики — маленькие, аккуратные, на блестящем темно-сером ремешке.
Но я вижу не новые часы, а тонкую царапину на запястье, чуть ниже застежки, маленькую царапину на узком Дашкином запястье, рядом с бледной голубой жилкой. И мне вдруг становится тяжело дышать и начинает ныть где-то в животе, сладко и странно.