Выбрать главу

У Макса есть Ира, которая ходит на йогу, и Лиза, которой всего шестнадцать. То есть они — есть, а ничего серьезного у Макса с ними нет. Но Марина злится. Особенно из-за той, которой шестнадцать. Она очень хорошая девочка. Очень умная и добрая. Ее можно — нужно — крепко и сильно любить. И если вдруг… кто же тогда будет любить Марину?

— Я выйду замуж, — говорит она, и горло ее сжато злой обидой, — вот выйду замуж, и уеду насовсем, и даже в гости не приду, что ты тогда будешь делать?

У Макса становится совсем никакое, потерянное лицо. Он молчит.

— Я не буду ничего делать, — говорит он потом, вечером. — И делать не буду, и вообще… не буду. Без тебя.

Марина плачет, потому что это правда. А потом плачет еще сильнее, потому что Макс не подходит и не гладит ее по голове, чтобы успокоилась. А потом засыпает и ничего не видит во сне.

У Марины тетрадь в черной обложке, у Макса файл без пароля; меняться дневниками — это даже больше, чем спать в одной постели.

Марина читает у Макса, что нет времени тяжелее позднего ноября, что Лиза, которой шестнадцать, связалась с какими-то американскими харизматиками, что был такой поэт — Борис Рыжий. Не находит ни слова о себе. Плачет.

Макс читает у Марины, что Игорь взял путевку на двоих под Астрахань; что с какой-то (каким-то?) Женей они ночью напились и смотрели «Синий бархат» (это когда приехала в пять утра на такси, сломала каблук в подъезде, выхлебала литр минералки и сидела на кухне, пока не рассвело). Что хочется к теплому морю. Не находит ни слова о себе. Уходит курить на балкон, на улице минус десять и темно.

— Если бы мы ходили куда-нибудь вдвоем, то могли бы выдавать себя за брата и сестру, — говорит Марина.

Макс улыбается ей. У них одинаковые клетчатые рубашки.

Она думает: вот ведь странно — чужой же, совсем чужой, совсем другой, отдельный человек…

Марина, не отрывая глаз, изо всех сил держась за взгляд Макса, делает шаг вперед — лицом к лицу, губами к губам. Слаженный, до долей секунды совпадающий шепот:

— Я тебя не брошу.

Они не удивляются таким совпадениям. Не радуются им. Больше того, чтобы их не было, Марина не раздумывая отдала бы правую руку.

…Просыпается.

В окне синь и ветер.

Долго глядит в потолок, выбирается из-под одеяла, босиком шлепает в ванную. Разглядывает себя в зеркале. Взъерошивает волосы. Тянет руку к стаканчику с зубными щетками, медлит мгновение и берет красную. И потом — круглую расческу с блестящей ручкой. Заваривает на кухне зеленый чай, втирает в запястье терпко-горькую капельку из голубого флакона, надевает браслеты и кольца.

Вспоминает, что нужно было ответить на письмо Лизе, но уже поздно, до шести вечера Макса не будет, до шести вечера — Марина.

ИЗОЛЬДА МАРКОВНА

Изольда Марковна кладет в бульон мелко нарезанную петрушку и половинку вареного яйца. Ополаскивает кипятком тонкостенный заварной чайничек, щедро сыплет мелкий черный чай, добавляет пять горчичных семечек и каплю уксуса. На кухонном столе появляется вышитая льняная салфетка, мельхиоровая столовая ложка и серебряная чайная, два кусочка подсушенного черного хлеба на фарфоровом блюдце. Радио неразборчиво нашептывает новости, уютно урчит холодильник, очнувшаяся после зимней спячки герань топорщит маленькие сильные листочки.

Она долго моет руки глицериновым мылом, вытирает мягким полотенцем, смазывает кремом. Разглядывает в зеркале темное, оплывшее, исчерканное морщинами, свое лицо. Убирает волосы в аккуратный тугой пучок.

На столике у зеркала — три мятых красных тюльпана в хрустальной вазе. Раскрылись, вывернулись почти наизнанку, бесстыдно обнажив желтую сердцевину. Лепестки по краям почернели и сморщились. Позавчера Изольде Марковне исполнилось семьдесят восемь лет.

Это значит, нельзя давать себе ни малейшей поблажки. Суп съеден, чай выпит, посуда вымыта и убрана в шкаф, герань полита. Изольда Марковна ходит по комнате от окна к двери, стараясь держать спину прямо, помахивая руками и покачивая головой. Сегодня хороший день. С утра не стучало в висках, не болят колени, не ноет поясница. Не будь зеркала, сегодня она бы дала себе на двадцать лет меньше.

Но к четырем часам дня силы покидают Изольду Марковну. Она лежит на диване, натянув до подбородка тонкий негреющий плед, и косится в телевизор, работающий без звука. Часы над диваном отщелкивают каждую секунду — неотвратимо, мучительно, громко. Нет-нет, никаких метафор, никакой лирики об утекающем времени, просто этот звук… Раздражает. Все раздражает. И детские голоса во дворе, и рябь по экрану телевизора, и соседский пылесос…

Когда раздается стук в дверь, она скидывает плед и бежит открывать без тапочек. Так поспешно, с таким стеснением в груди, с таким жаром под сморщенной кожей щек… К Володеньке, светлая ему память, шестьдесят лет назад — так не бегала.

За дверью стоит бледная и несчастная Маша. Давно не мытые волосы заколоты какими-то розовыми глупыми финтифлюшками. Из-под мятого халатика торчат тощие загорелые ноги, босые, на ногтях облупившийся фиолетовый лак.

— Извините, — говорит бедная Маша дрожащим голоском, — у вас, случайно, не найдется валерьянки?

Изольда Марковна ведет девочку на кухню, усаживает между столом и холодильником, ставит чайник. Валерьянки нет, но есть настойка пиона. Двадцать капель в крохотную пузатую рюмочку. Маша выпивает, морщится, обхватывает себя за плечи и начинает тихонько всхлипывать.

— Я, понимаете… я всю ночь не сплю. Как лифт на первом этаже вызовут — слышу, бегу сразу к двери, а это на другой этаж. Звонила ему, вот, — вытаскивает из кармана халатика блестящий маленький телефон, — тридцать два раза. Ду-у-ура. Самой в семь утра выходить… В девять звоню ему на работу, а он там. Живой, здоровый. Говорит, был в гостях у Максимова, это инженер у них. Телефон, говорит, сел, а зарядка дома. Их там, понимаете, шесть человек было всю ночь. Что же, у всех шестерых денег не было на одну грёбаную смс?

Смс, Изольда Марковна, — это…

— Знаю, деточка, знаю.

Протягивает руку и легко, почти невесомо гладит Машу по голове. И через минуту Маша уже рыдает взахлеб, уткнувшись лицом в шерстяную юбку Изольды Марковны. Такая маленькая девочка, а слез в ней — целое ведро. Сейчас выплачется, и полегчает. Но Маша сквозь слезы думает о маме, живущей в соседнем доме; о том, что перед мамой нужно держать лицо, всячески показывая, что Сережа — самый лучший, настоящий джентльмен и идеальный муж; что ее собственная, Машина, жизнь — сбылась в полном соответствии с мамиными пожеланиями.

Додумавшись, что маме-то вот так в коленки не поплачешь, Маша сжимается в крохотный твердый комок и начинает задыхаться.

Изольда Марковна встряхивает Машу за плечи и говорит — неожиданно жестко и громко:

— Послушай меня, Мария. Послушай внимательно, хватит плакать.

Ты, Мария, женщина. Красивая женщина. Умная. Разве ты должна все это терпеть?

Ты, Мария, подарок. Ну-ка носик выше, голову подними, говорю тебе. Ты — подарок. А он тебе — должен. Всю жизнь. Просто за то, что ты есть.

Сейчас ты, Мария, пойдешь домой. Примешь ванну. Сваришь себе кофе. И будешь заниматься тем, чем захочешь. Не ужин готовить, не рубашки его гладить, а книжку читать, например. Или телевизор смотреть. Или сходи к кому-нибудь в гости.

Маша глядит в ее тусклые старческие глаза отчаянно и завороженно. А ведь правда. А ведь так легко… Изольда Марковна, говорят, до шестидесяти лет была красавицей. Муж ее на руках носил. Выстаивал очереди за польскими туфельками и литовскими духами. И уж она-то, совершенно точно, никогда не терпела. Она была подарком, и с этим знанием — просто жила.

Изольда Марковна приносит из комнаты маленький стеклянный флакончик с граненой пробкой.

— Мне, Мария, семьдесят восемь лет, и я нигде не бываю. Так что возьми.

Машина жизнь сразу распадается на две части. На ту, где она заплаканная и в мятом халатике, где на плите стоит остывшая гречка, а в ванной — копеечная туалетная вода, пахнущая химическим жасмином. И на ту, где она, красивая и с прямой спиной, с перламутрово поблескивающими ноготками и уложенными волосами, и пахнет, как положено женщине-подарку, пятой «Шанелью».