— Унылые самоповторы, — говорил он, — Голливуд шаг боится ступить в сторону от вещей, которые однажды были популярными, в надежде законсервировать успех.
— Фу, Робби, — сказала она, — ты заговорил о Голливуде. Сейчас скажешь, что знаешь режиссера будущего фильма про Антония и можешь договориться, чтобы меня взяли на роль Клеопатры. Эту карту разыгрывают так давно, что она уже истерлась и масть видно с рубашки! Отсюда и до Остина нет девушки, которая бы ее не узнала. Берегись, еще десять неудачных попыток — и я встану и уйду.
— Нет, серьезно, — сказал он. — Есть же вечные истории, которые заиграют, стоит лишь чуть сместить акцент. Грендель как защитник Британии.
— Девять.
— Быкоголовый Осирис как похититель Европы.
— Восемь, Робби.
— Осада Трои с точки зрения Елены.
— Как думаешь, из меня бы вышла хорошая Елена?
— Из тебя бы вышла прекрасная Елена, это твой типаж. Ты такая естественная, без этой калифорнийской приторности. Зрители бы толпой валили, лишь бы тебя увидеть.
— Семь.
— Погоди, погоди! Ты только представь: конец Троянской войны, девять с половиной лет, как ты разлюбила Париса и теперь влюблена в Одиссея.
— Хотя всю первую половину фильма зритель думает, будто я вздыхаю по красавчику Ахиллу.
— Точно, точно! И вот утром ты просыпаешься, выглядываешь в окно и видишь гигантского деревянного коня.
— Сюрприз!
— Ты, конечно, сразу понимаешь, что это послание тебе, только Одиссей мог такое выдумать.
— Что правда, то правда.
— И к тому же тут отсылка к началу фильма, где вы в первый раз встречаетесь с Одиссеем и он катает тебя на лошади. Ты уламываешь Париса затащить статую в Трою, по злобный карлик Лаокоон…
— И его злобные карличьи сыновья.
— …слышит, как внутри статуи чихает этот… как его… ну, бывший муж…
— Менелай.
— Не важно. И Лаокоон подбивает горожан сжечь коня. Факельное шествие троянцев, наплывы с разных точек, толпа растет, аллюзии к аутодафе и гитлеровским парадам.
— Я начинаю скучать.
— И ты, простоволосая и босая, бросаешься вон из дома, чтобы выпустить любимого из смертельной ловушки.
— Шесть.
— А в дверях тебя перехватывает Гектор.
— Робби, Гектора к тому времени уже похоронили. Даже Ахилла к тому времени уже похоронили.
— Нет, нет, Гектор выжил, его подменили двойником, когда Ахилл ходил хвастаться своей победой перед богами. И вот Гектор зашел к тебе поболтать, без всякой задней мысли, но ужасно-ужасно не вовремя. И ты поддерживаешь беседу, стараешься не подать вида, толпа приближается, слышны выкрики, крупный план, ты кусаешь губы, еще крупный план, злобная ухмылка Гектора, на самом деле он тайно влюблен в тебя и задумал погубить Одиссея чужими руками.
— Робби…
— И ты предлагаешь ему выпить, идешь на кухню, там распахиваешь окно, у тебя только десять минут на то, чтобы успеть обогнать толпу, выпустить возлюбленного и вернуться…
— Робби, это не смешно. — Она резко встала и отвернулась. Свет упал на ее лицо, и мне показалось, что где-то я ее уже видел. Робби растерянно поднялся.
— Все было не так, — сказала она негромко. — Елена не любила Париса. И он не обольстил ее, не в том смысле, как это принято думать. Просто Менелай… Это был политический брак, трезвое решение, голый расчет. Никаких недосказанностей, никаких иллюзий: он — царь Спарты, она — его жена. Жизнь удалась, сложилась, схватилась, затвердела. И ей казалось, будто она что-то упускает, она боялась, что время сыплется сквозь пальцы, а еще нужно успеть что-то сделать, до чего-то дотянуться, что-то изменить. И тут Парис.
Она покачала головой, и я подумал, что волосы ее, сейчас короткие, должны виться.
— Парис был такой забавный, — сказала она, — совсем как ты. Так же неуклюже флиртовал, так же всерьез мнил себя сердцеедом.
Робби покраснел.
— Эти неловкие игры со словами, страстные взгляды, очевидные недомолвки. Впервые за много лет она чувствовала, что что-то увлекло ее по-настоящему, не Парис, нет, сама игра. С Менелаем никогда так не было, с ним было хорошо, и надежно, и защищенно, и уютно, но никогда так захватывающе.
Она усмехнулась, и я подумал, что левый глаз у нее чуть косит. А на верхней губе шрам, крохотный, незаметный. Такой, что разглядеть его можно, только если смотреть совсем-совсем близко.
— Когда Парис предложил убежать, ей нужно было ответить «нет», но она не смогла. Просто испугалась, что если она скажет «нет», то всю жизнь будет жалеть, что сама отказалась от шанса на что-то другое. И она подумала: пусть это будет не мое решение, пусть все идет, как идет. Менелай разумный человек, Парис не дурак: даже если греки просто выступят в поход, он не станет упрямиться и отдаст ее. Быть может, цари помашут мечами перед войском — мужчинам нужны забавы, — и потом они не раз со смехом вспомнят эту историю. И может, у них с Менелаем что-то изменится, станет не таким непробиваемо надежным, не таким привычным. Молоденькая дурочка. Греки такие гордецы, Робби, и троянцы… Как они могли уступить друг другу? Ей сразу надо было все прекратить, надо было сказать Парису, что все кончено, надо было вернуться к Менелаю, но она опять струсила. Что, если Менелай не простил бы ее, что, если бы Парис прогнал и ей некуда было бы идти, и все это была бы ее вина. И она боялась десять лет, десять долгих лет. Сколько мальчишек погибло, смелых славных мальчишек…
Раздался гудок, и они оглянулись на звук. К станции подходил автобус. «Waterloo», — прочел я место назначения. Автобус осторожно пробрался между парковочных столбов, подкатил к обочине, вздохнул и стал выпускать пассажиров. Те неловко спрыгивали на асфальт и застывали, покачиваясь, словно не ехали, а шли морем. Было видно, что они уже не первый час хотели выбраться и размяться и теперь, когда их желание сбылось, не могут сообразить, что же делать дальше. Они все показались мне похожими друг на друга, и только присмотревшись, я понял, что это оттого, что у всех у них были слипшиеся влажные волосы. Я вспомнил, какой сегодня был жаркий день, и пожалел едущих в Ватерлоо. Водитель тоже выпрыгнул, обошел машину кругом и принялся возиться у дверей. Зажужжал зуммер, и автобус, словно цирковой конь, стал медленно опускаться на колени. К водителю подошли несколько человек, о чем-то спросили, он, не отрываясь, махнул рукой в сторону станции. Они нерешительно повернулись, стали переглядываться, но тут внутри загорелась неоном вывеска «Baron Burger» и чуть ниже — «Круглосуточно». Люди радостно загалдели и потянулись на свет: их ждали, им были рады. Что-то знакомое было во всей этой картине, что-то она мне напомнила, что-то давно позабытое, но очень приятное. Я стал вспоминать, вспомнил, и у меня сладко защемило внутри. Да черт с ним, подумал я, встретимся в другой раз, им нужнее. Автобус дошел до нижней точки, зуммер замолчал, и водитель наклонился к ступеням. С лязгом выехали полозья, и по ним, медленно и осторожно, стал съезжать старик в кресле-каталке. Я уже знал, кто он такой, и сейчас с любопытством разглядывал орлиный нос, рассеченную бровь, крупные уши. Он очень изменился. Рядом раздался то ли вздох, то ли всхлип, и я понял, что она тоже его узнала. Старик разминал шею, поводил головой из стороны в сторону, а она сначала медленно, потом быстрее пошла к нему. Робби дернулся вслед, но я шагнул вперед и положил руку ему на плечо. Вот старик заметил ее, сощурил близоруко глаза, вздрогнул, ухватился за колеса и покатил навстречу. До автобуса было шагов двенадцать, но они сходились долго, очень долго. И чем ближе они сходились, тем больше менялись: она старилась, бедра ее раздались, а волосы потемнели и потекли волнами по плечам, он же, напротив, молодел, разглаживались морщины на лице, и на щеках стала пробиваться борода. В какой-то момент он бросил кресло и пошел сам, сначала неуверенно, потом тверже, быстрее. Когда они сошлись, она сжалась, замерла в шаге от него, но он что-то сказал ей, и она резко шагнула вперед и уткнулась лицом ему в грудь. Он осторожно, словно боясь раздавить, обнял ее. Робби посмотрел на меня.