— Но…
Тут мою речь прервал уже знакомый хрустальный перезвон, и я наконец увидел те самые старинные часы, о которых говорила мне несчастная юная вдова. Витые стрелки их слились в верхнем положении, указывая полночь, бронзовые дверцы пониже циферблата распахнулись, и оттуда выехали и сошлись в танце две искусно сделанные фарфоровые фигурки. Одна из них представляла Смерть — такой, как любил ее живописать яростный Иероним Босх, — в черном плаще с низко надвинутым на череп капюшоном и с острой косой. Вторая — легкая и изящная — изображала голубоглазую юную женщину с нежным лицом, и с содроганием узнал я локон цвета светлого золота, выбившийся из-под чепца.
Елена Боровицкая
АРАБЕЛЛА И СЕМЬ ФИГ
В тот день Арабелла проснулась девочкой лет восемнадцати, в полосатых чулках и грубых туристических ботинках. Вот так и проснулась. Подошла к зеркалу и посмотрела на себя: такой могла вообразить свою героиню рыхлая телом писательница средних лет в вязаной кофте… Арабелла ничего против своего вида не имела, но ей не нравилось имя. Это имя надоедало уже в первые полчаса после утреннего пробуждения, а потом еще и оставляло во рту привкус патоки. Впрочем, знавала она людей, которым еще меньше повезло.
Арабелла с тоской посмотрела на серебряный кофейник. Ну ясно, опять надо пить кофе. Почему-то непременно надо было пить кофе. Да еще и с наслаждением. У Арабеллы началась изжога. Ей бы хотелось навернуть яичницу с беконом, а потом заполировать все это хорошей кружкой какао. Но полагалось пить кофе, задумчиво разглядывая себя в боку серебряного кофейника. И вообще по утрам ничего больше не есть.
Арабелла вышла во двор. Там росло фиговое дерево — единственная отрада на этом Острове. Каждый день дерево дарило Арабелле листик фиги с забавным словом. Сегодня это было слово «вруяемый». «Ну что ж, — подумала Арабелла, — совсем неплохо». Она любила есть собственные фиги, поскольку в доме ничего, кроме кофе, отродясь не водилось.
Сегодня Арабелле надо было идти на работу. На Острове было три непременных заведения: антикварная лавка, книжная лавка и кофейня. Расположенные в углах равностороннего треугольника вокруг готической церкви с мудрым кюре. Который всех учил читать и писать. Еще к Острову периодически приходили корабли. Тогда полагалось все бросать и бежать на пристань, топоча ботинками по брусчатке. Арабелла подозревала, что именно для этого редкого случая ее и заставляют постоянно носить тяжеленные говнодавы. На пристани жители Острова и матросы с кораблей говорили друг другу странное, чего сами не понимали. Арабелла злилась на соседей — лучше бы яиц попросили или молока. Но и сама тоже исправно несла вдохновенную чушь. На Острове ферм не было, их забыли туда поместить. Только поля льна вокруг городка. Иногда становившегося люцерной. Зачем была нужна люцерна на Острове, где нет коров, и как лен может расти на просоленной почве, никто не знал.
Арабелла вошла в антикварную лавку, поморщилась, услышав надтреснутый звук колокольчика. У нее был неплохой слух, и это дребезжание ей давно было что железом по стеклу. Привычно принялась перебирать антикварный мусор. Надо было непременно пройтись бархоткой по: астролябии, серебряному молотку, хрустальному стакану с некончающимся вином, астролябии, подсвечнику в виде орла и еще одной астролябии. Астролябий нынче было много, наверное, автору слово понравилось.
Колокольчик звякнул, на пороге стоял юноша бледный. Арабелла поначалу решила, что это, возможно, какой-то приблудный Феликс, но, приглядевшись, поняла, что скорее это приблудный Паблито. Юноша был одет в тренчкот, что вполне подошло бы Феликсу, но с тренчкота, равно как и с волос юноши, стекала обильная дождевая вода. Значит, Паблито.
Нормальный человек, взглянув в окно и увидав там солнце и ясное небо, подивился бы происшедшему с Паблито. Но не такова Арабелла, она всякого насмотрелась по этим островам. Юноша глянул жалобно, словно хотел попросить полотенце, но попросил, конечно же, графин зеленого стекла.
Арабелла хотела было предложить Паблито полотенце, но вместо этого, конечно же, сказала:
— Вам не нужен графин зеленого стекла, вам нужна астролябия, — и загадочно улыбнулась, сама себя за это ненавидя.
Паблито обреченно вздохнул, принял из рук Арабеллы абсолютно бесполезную для него астролябию и, ссутулившись, вышел из лавки. На него немедленно рухнул ливень. Преследуемый ливнем Паблито побрел к двери книжного магазина.
Арабелла знала, что будет дальше: ему продадут книгу на неизвестном языке (иных в той лавке не водилось), он пойдет в соседнюю кофейню читать и найдет в книге какую-нибудь бессмысленную записку. И его охватит непременный трепет предчувствия. А ведь все, что ему сейчас нужно, — это полотенце, стакан теплого молока и немного меда. Но мед — это на другом острове, Арабелла точно знала.
Она заперла лавку, сунула ключ под коврик. Завтра не ее дежурство. Побрела домой, старательно заплетая угловатыми коленками. Она ненавидела так ходить, у нее могла быть легкая, элегантная походка. Но автор хотел именно этого — грубых полосатых чулок и стукающихся коленок. Даже приходилось немножко приседать и косолапить.
Арабелла шла, привычно считая дни до отпуска. В отпуск она собиралась съездить в Мир. Посидеть в нормальном шумном кафе, среди нормальных, порой скучных и глупых, порой надоедливых, но живых людей. Поболтать ни о чем, без натужной мудрости. Смыть наконец со своего лица прикипевшую маску многозначительности.
Она угрюмо оглядела свой убогий недоделанный мирок и пошла домой пить кофе.
Аше Гарридо
ПОЧТАРКА
ПОЧТАРКИНА СУМКА
День клонится к вечеру. По дороге катятся телеги, на телегах — горы сена аж до неба. По небу медленно и величаво плывут громады облаков, отбрасывая тени на склоны Кудыкиных гор.
Места — как облака в небе, плывут вроде и вместе, но мимо друг друга. Петрусь на заработки ушел — третий год ни слуху, ни весточки малой. Вот бы Ганне с облака на облако… с места на место. И перекати-поле, что поминают по-старому старые старики, тут не в помощь: докатится до края — и обратно вразвалочку по перепаханным полям, до самых Кудыкиных гор. А за горами теми нет как нет ничего — одна только черная чернота, но и ее никто не видел. А кто видел, того божевильным прозывают: мать с отцом не узнает, имени своего не вспомнит, съела его душу черная чернота, поминай как звали. Был человек — осталась шкурка набитая, чучелко ходячее, без воли и соображения. Так говорят. А сама Ганна, Панаса Гомоная и его Пидорки старшая дочь, не видела никогда ни черной черноты, ни божевильных, кто ей душу скормил. А потому не верила. Знать знала, а верить не верила, что за ярким небосводом, изукрашенным жемчужными рассветами, золотыми закатами, опушенным белой пеной облаков, исчерченным стрижами да касатками — неживая пустота. Чудилось ей, что мир весь живой, до последнего колоска, до камушка, и граве укрытого, до капли дождевой — весь. И нет этой жизни ни края, ни предела.
И ведь ушел же куда-то Петрусь, в другие места, а чем они от нашего другие — никто и объяснить толком не может. Где они? «Там», — отвечают. Там. Что за там-там-там, тум-тум-тум, глухо копыта в утоптанный глинозем, ох, далека дорога — где-то там обрывается видимый путь, начинается незримый. Туда и ушел Петрусь, и Грицько ушел, и сколько еще парней ушло лучшей доли искать — а здесь нареченные невесты ждут. А никто еще не вернулся. То ли лучшей доли не нашли, по сю пору ищут. То ли дороги обратной не сыскали. То ли наоборот — нашли лучшую долю, да делиться не захотели, ни с земляками, ни с отцом-матерью, ни с прежней коханой.
Тяжко Ганна вздыхает — разве можно не верить Петрусю, думы черные до сердца допускать? Совестно. А вот ведь сердцу не прикажешь. Ни любить не прикажешь, ни не любить; ни верить — ни не верить. И мысли из головы, как маковые зерна из сухой головки, не вытрясешь.
Вот и лежит Ганна у дороги в колючей траве, вместо того чтобы споро вышивать нарядные рубахи красным и черным шелком. Лежит в траве, смотрит в небо, облака считает — а мест, говорят, без счета, потому что, сколько ни сосчитай, мастера-глядельцы еще новых нарастят да между прежних утвердят, вот и начинай заново считать всякий раз.