Выбрать главу

— Па, мы туда идем, ты уверен? Мы не заблудились?

— Правильно, правильно, сейчас, еще немного, — тихо бормотал Фаррыч, но его глаза отвечали смятением, он сгорбился, сжался и выглядел жалким.

Пройдя под окнами очередного длинного дома, они вышли не на пустырь, а на площадь, где было шумно. Фаррыч догадался, что эта площадь и есть то самое место, где он собирался исполнить волю непреклонного Друга. Но площадь окружали незнакомые дома, а на месте заброшенного общежития синел трехэтажный новенький особняк. Трудно было поверить, что здесь когда-то были свалка, болотистые топи и холмы, обдуваемые ветром. У большого экрана, что висел на боковой стене особняка, толпился народ, целая площадь внимательных подвижных глаз, устремленных на экран, где транслировали финальный матч чемпионата.

— Давно начался? — спросил Айзек у прохожего.

— Не, минут семь, зато уже кое-что: один — ноль, Штаты ведут.

Но отец не давал расспросить, уводил в сторону, это начинало раздражать. Айзек вскипал, его щеки разгорались румянцем. Фаррыч крепко держал сына за рукав футболки и подгонял: «Идем», а сам на ходу, поглядывая куда-то вбок, скинул тряпку, небрежно бросил ее на асфальт, бесстрашно извлек саблю на всеобщее обозрение и медленно вытягивал ее из ножен. На экране американский вратарь дернулся к мячу, по площади прокатился вдох, но тут же все дружно выдохнули: штанга. Увлеченный мельканием ног на экране, Айзек дернулся, вырвался и юркнул в толпу. Затерявшись среди болельщиков, он украдкой обернулся и увидел отца. Старик стоял в сторонке, поодаль от толпы болельщиков, совсем один, держал перед собой обнаженный клинок, виновато поглядывал на небо, растерянно озирался и звал: «Айзек, Айзек».

Вглядываясь в толпу, куда ускользнул беглец, Фаррыч пожал плечами. Перед ним было около тысячи одинаковых бритых затылков и спины пестрых футболок. У кого на шее — наушники, у кого — шарфы. Фаррыч искал глазами сына, но не находил, все затылки слились в сплошные сомкнутые ряды, и когда Штаты забили второй гол, радостный гул, похожий на блеяние, прокатился по площади. Фаррыч спрятал саблю в ножны и внимательно глянул на небо, искренне ожидая чего-то. Но на небе не было ни облачка: тучи разогнали не то перед чемпионатом, не то по какой-то иной причине.

Известный фотожурналист заснял Фаррыча — растерянного старика в черном заношенном костюме. На фоне толпы болельщиков клинок сабли угрожающе блеснул в объектив, как бы говоря читателям нескольких центральных газет: «Старые фанаты футбола еще на многое способны». Но почему у старика на снимке был такой отрешенный, страдальческий вид, почему хотелось преклонить перед ним колени и поцеловать руку, которая сегодня впервые по-стариковски задрожала?

А тучи, собравшись в тугой свинцовый плат, дружно плыли куда-то, обрушивая по пути ливни. Сначала разлилась Влтава, за ней — Эльба и Дунай.

ЖИЛЕЦ

В воздухе пронзительная свежесть и сырость — словно крик о помощи. Желтое покрывало листьев разорвала на лоскутки, сгребает в кучи, укладывает на ржавую тележку дворничиха — между кожистых стволов лип копошится черное пятно ее жилетки. Под шерсть пальто, под кольчугу свитера, под майку пробирается холод — продувает насквозь. Лиственницы окрасили пушистые ресницы желтой тушью, лиственницы эти — иностранки, заблудившиеся в толпе тополей с худыми стыдливыми стволами. Ветер треплет старенькие парики кленов, а кое-где на верхушках пробилась голая ветвь, словно треснула ткань и вылезла жесткая леска каркаса. И значит, скоро бродячий цирк сорвется с места, прихватив с собой разноцветный шатер. И останутся худые, голые деревья.

Но пока желтые листья кусает сквозняк, вроде бы не так холодно. Особенно если посильнее сжаться под шерстью пальто, под кольчугой свитера, под майкой и быстрее идти. Но ложатся на голое запястье, за шиворот скользят и вот уже пошли волны дрожи по ребрам. А идти еще долго. В учреждение.

И он спешит, сжавшись, скованный холодом, не смотрит по сторонам, а сосредоточенно вглядывается вперед. Кто он? Да так, никто особенно. Он не любит называть свое имя и рассказывать о себе. «Чего рассказывать-то, я так, неинтересный, скромный человек». По этой улице он ходит года три, каждый день, и знает: быстрым шагом — это шесть с половиной минут. Шесть с половиной, если не привлечет внимания какая-нибудь мелочь — вывеска, монетка, золотистая корзина в витрине. Если он подойдет, остановится и станет рассматривать тонкие шелковые косынки, красные и бирюзовые, для красоты брошенные в корзину, за шесть с половиной минут улицу не преодолеть. И ведь не оторвешься от мягкого прохладного света, от манящего спокойствия незнакомых лавок и побредешь гуляющим, задумчивым прохожим, который не торопится втиснуть улицу в строго выделенный лимит времени. Время — довольно эластичная вещь, но уж если сделалось коротко, надставить нечем, не придумали такого материала. А вот старенькое, севшее после стирки пальто надставили: грязно-синие манжеты на рукавах, кажется, всегда и были. Или все же заметно, что от бедности пристрочили? Неужели заметно, неужели из-за этих надставленных, чтобы не продувало, кусочков шерсти сослуживцы смотрят сквозь него и отправляются в буфет, не пригласив присоединиться? Неужели из-за того, что пальто село и зашито в двух местах, ему не приносят чашку чая с лимоном и не ставят на стол, на салфетку, даже когда он просит и дает денег?

Он шел не с пустой головой, а, сжав кулаки в карманах, быстро передвигая ноги, думал, что осень — это когда деревья дослужились до оранжевых и желтых костюмов, словно уборщик сцены, всю жизнь мечтавший о собственном номере, преодолел обстоятельства и стал клоуном. Но скоро облетят листья, как старые афиши. Треснет небо, рассыплется снег — белое покрывало фокусника, что задержался в городе из-за девушки с заплаканными глазами. Чудо откладывается до лучших времен. Теперь фокусник — просто мужчина, работает в учреждении и навещает девушку с заплаканными глазами примерно раз в неделю с букетом маленьких белых розочек.

На ходу встречаются препятствия — мелкие лужицы. Они напоминают видеокамеры неба, рассыпанные по городу так, чтобы можно было выследить жизнь любого. Вчера он очень странно преодолел улицу — это была уже не ходьба, а бег с препятствиями — скакал через частые слюдяные зрачки промерзших луж. Потом обратил внимание на парочку, что застыла на рекламном щите. Парень с девушкой — худые и веселые, в легких куртках — свысока смотрели на него, предлагая одеваться в лавке с немецким названием. Во время одного неумелого прыжка он почти налетел на столб этого самого рекламного щита, с размаху ударился щекой о холодный твердый металл, да так, что заныла скула, — еще подумал, что синяк не скрыть, ведь пудру никто не захочет одолжить.

В детстве, на даче, он обнимал деревья. Вчера те, дачные, воспоминания выплыли, представ как искаженное отражение в луже, — чтоб не упасть, он обхватил железный столб руками, обнял холодный, бесчувственно гладкий и неподвижный столб рекламного щита. В обнимку со столбом он пришел в себя и в какое-то мгновение прижался виском к серебристой холодной поверхности. В висок потекла прохлада. Потом он очнулся, осмотрелся, не видел ли кто, как неуклюжий и беспомощный человек в севшем стареньком пальто стоял, прижавшись к железной трубе. Никого вокруг не было, в ранний час улица свежа и туманна, словно ночью ее выстирали и просушили. Он оправил воротник и, стараясь не смотреть по сторонам, бегом понесся дальше — опоздал всего на полминуты.

И зачем он так прыгал, ведь вечером, когда он обычно плетется обратно, на улице светят лишь два окна да пара скупых, истощенных неизвестной болезнью фонарей. Вечером улица подталкивает вперед без разбора по лужам, по грязи — домой.