Я любил тебя. Согревал твои руки, сгибал твои пальцы, укладывал тебя к себе на живот, чтобы ты поскорее согрелась. Я радовался каждому проведенному с тобой мгновению, да-да, мгновению — уже тогда я осознавал, что каждому, - откуда бы я впоследствии припомнил все в таких подробностях? Таких людей, как ты, Туула, - застенчивых и на первый взгляд безучастных, но в действительности таких чутких и ранимых - мне не доводилось встречать. Правда, людей с глухим сипловатым голосом я, надо полагать, встречал, только мне подобные молчуны и флегмы были не по нутру, казалось, что они наглотались успокоительного, вот и бродят, как сонные мухи, ни во что не вмешиваясь, а если и вмешиваются, то не в свое дело... Я поражался твоей щедрости, естественности, сдержанной любознательности, твоему тонкому чувству юмора, колкой иронии, твоей способности искренно удивляться -я уже успел позабыть, что такое удивление. Меня восхищали даже твои завиральные выдумки, наивная вера в то, что мы с тобой встретились не случайно... я видел, как во время нашей прогулки по парку ты присела на чистых желтых листьях возле черного кота и, поглаживая его, завела с ним разговор, будто со мной...
Да, я мог бы с уверенностью сказать: помню каждую минуту, без труда напомнил бы тебе тысячу подобных, самых банальных подробностей... Вот, сидя в автобусе, везущем нас в сторону Бельмонтского леса, ты водишь пальцем по запотевшему стеклу, заразительно хохочешь над моим рассказом о «Volkshutte» и дяде Гансе... ты жуешь грушу, и семечко наподобие родинки темнеет у тебя на подбородке, я снимаю его поцелуем, а ты сплетаешь пальцы у меня на шее... нет, долго так не могло продолжаться, со временем я стал бы забывчивым или перестал бы обращать на такие мелочи внимание... но мы были вместе так недолго, были так близки, что ничего не успело повториться. В мире не стало ни светлее, ни темнее, но неизменно был свет, как в том до ужаса выбеленном помещении, где пахло вечностью... Constant hell13.
Я вспоминал обо всем, когда висел вниз головой над твоим убогим ложем. И лишь тогда, в тот вечер, когда я не нашел тебя, перед моим мысленным взором со всей отчетливостью всплыл день и час, когда я впервые встретил тебя. Ты увидела меня, пожалуй, на мгновение раньше, потому что сидевший рядом со мной знаток искусств сразу заметил твой взгляд и ткнул меня в бок: «Эй! Ты что, ослеп? Не видишь, что ли, как она на тебя уставилась?»
Тогда я поднял глаза от стола и поглядел перед собой: за цветами в вазе, за светло-зелеными рюмками и кофейными чашками со стертыми или выщербленными краями я увидел тебя, Туула.
V
Даже сегодня с явной неохотой я вспоминаю «жизнь до Туулы», как и «жизнь после Туулы». Правда, я уже давно не делю ее на этапы, периоды или что-нибудь в этом роде. Если и помню «до-Туулину» жизнь, то стараюсь не углубляться в детали или во всяком случае ничего не драматизировать — она не была ни гладкой, ни приятной, ни легкой. Такая забубенная, унылая жизнь - ведь я никогда не знал, где заночую следующей ночью, не предполагал, куда занесет меня нелегкая и не станет ли наступивший день роковым, когда служивые в синих мундирах застукают меня где-нибудь в плачевном состоянии, приволокут в свои душные камеры, следственные изоляторы, где, промариновав месячишко, впаяют пару лет за то, что я «не приношу никакой пользы, не включаюсь в строительство», да и вообще представляю собой мусор, нарушающий гармонию ослепительно чистых дворов и сияющих дворцов! До встречи с Туулой это продолжалось уже почти год. Они были скоры на расправу, особенно в так называемую Неделю отлова бродяг. Ведь каждая осень начиналась Неделей безопасности движения, за ней следовала Неделя письма, а уж после написания письма наступила очередь Недели чистых ногтей. Раньше-то я, пожалуй, и сам поддержал бы такую акцию, еще бы! Но не тогда. С ее началом рядовые исполнители и их начальники, чаще всего с помощью пенсионерок и истосковавшихся по активной деятельности офицеров запаса, выцарапывали, как тараканов или сверчков, изо всех щелей, дыр, теплотрасс и полуподвалов аварийных домов разных бедолаг, голоштанников, хромоногих, распутников, пьяниц - по правде говоря, алкашами они были все - и вплотную забивали ими и без того переполненные «камеры временного содержания», чтобы спустя месяц-другой решить, что с ними делать - сажать в кутузку или, пригрозив каталажкой, отпустить их на свежий воздух до следующей акции органов правопорядка. Я мог запросто попасть в этот контингент. Достаточно было бы уснуть где-нибудь в сквере на скамейке, покрутиться без документов в районе железнодорожного вокзала или зачастить к развалинам на улице Латако, туда, где мрачные и злые бомжи собирались, чтобы не только приложиться к бутылке, но и просто свести счеты, уточнить, кто уже под дерном, а кто за решеткой, пустить друг другу «юшку»; приходили сюда и молодые еще женщины с тонкими синюшными ножками, в потрепанных пальтишках - и тем не менее накрашенные! Я был знаком со многими из бездомных, обращался к ним по имени или - чаще всего - называл кликуху, но никогда не был с ними накоротке: они меня, можно сказать, избегали, не очень мне доверяли, а когда я заговаривал о ночлеге, отделывались невразумительным мычанием. И я отправлялся восвояси, находя временный приют у какого-нибудь сердобольного порядочного человека, которого знал еще по лучшим временам, но чаще всего - на чердаке общежития аспирантов: там можно было переночевать почти без риска. Меня по старой памяти тянуло к людям с прочным положением, но, как правило, они ничем не могли мне помочь: одни жили скученно, экономно, страдая от придирок и контроля жен, притязаний начальства, а другие, у которых всего было с избытком, сами знаете, с каким презрением и откровенной брезгливостью смотрят на бахрому ваших обтрепанных брюк, на стоптанные ботинки. Почти совсем как Домицеле двадцать лет назад... Спустя довольно много времени, когда мои делишки пошли в гору, я при воспоминании о тех очаровательно-мрачных временах, приобретя способность иронизировать над собой, нередко лишь усмехался и бормотал: «Vivere pericolosamente!» Между прочим, я знал, что это — любимое выражение Бенито Муссолини: жить в опасности! По правде говоря, мне и в те времена приходило в голову, что нужно исчезнуть из города! Уехать, найти кров и работу, скажем, в лесничестве или лесхозе и как-нибудь крутиться дальше, но как именно, я, увы, не знал. Мои грезы были изощренно, и я бы сказал, с неподдельным пафосом развеяны одним долговязым представителем пишущей братии - многоопытным человеком с металлическими зубами и шрамом над бровью. Это был журналист-профессионал, поднаторевший на очерках - художественных! - а также репортажах и сводках, побывавший во многих переделках, - он даже был ранен, когда защищал женщину от грабителя; позднее пространно описал это в районной газете, где имя женщины изменил, а свое оставил. Он купил мне у «Гроба отца» два бокала разбавленного пива, потом, раздухарившись, взял еще два и без обиняков выпалил: