Стоило нам только вылезти на улицу — а мы в буквальном смысле вылезали, поскольку неделя проходила в основном под сводчатым кровом Туулы, - как она сразу же брала меня под руку. Я ужасно не любил, да и сейчас терпеть не могу подобную манеру! Чувствую себя при этом скованно, эта нарочитая интимность, по-моему, вообще затрудняет движение в толпе - и вообще, что за скверная мещанская привычка. Зато видели бы вы меня, когда я с радостью и гордостью вел под руку Туулу! Если я тогда о чем и сожалел, так это о том, что на дворе не лето и оттого я не могу прикоснуться к обнаженной руке Туулы, когда мы с ней торопливо шагаем по переулку Пилес или карабкаемся на гору Бекеша. Ну, ничего, как только растает снег, мы сразу же взберемся на этот холм!..
Тихий, глухой голос Туулы слышится мне и сегодня, но никогда больше я не смогу ощутить ее теплое прикосновение, когда она неслышно вырастает у меня за спиной, почувствовать ее дыхание на своей шее или затылке, ее влажную — не от слез, а от дождя или снега - щеку, когда она прижимается ко мне, как это было во дворике у Бернардинского монастыря...
Туула тоже успела сделать несколько открытий. С тобой можно, сказала она, со смехом и фырканьем осушая бокал теплого пива возле Пречистенской церкви - была тогда такая мода: продавать на улицах якобы подогретое пиво.
На четвертый наш день мне повезло - Герберт Штейн, которого мы встретили неподалеку от церквушки Ганнибала, вручил мне извещение о почтовом переводе. Адреса у меня не было, поэтому я давал желающим номер абонентского ящика на Главпочтамте, вот и пригодилось! У нас с Туулой как раз не осталось ни копейки. Деньги - семьдесят с лишним рублей - прислал журнал инвалидов, для которого я когда-то перевел умную статью «Самоубийство — не выход!» или что-то в этом роде. Как нельзя более кстати! Они свалились на нас как манна небесная и стали наглядным свидетельством того, что я не совсем пропащий человек, вон и в ящичек этого абонента порой попадает столь ценная почтовая бумажка!
Я не мешкая повел Туулу в «Дайну», провонявшее плесенью и кухней кафе, что на нынешней улице Вокечю. (Сегодня его там уже нет.) Перегороженное, как и Туулина комната, деревянными декоративными щитами, это кафе казалось мне даже уютным. Недорогое, относительно чистое заведение с крохотным баром и вечно поддатым гардеробщиком. Я мечтал постоянно быть с Туулой, вместе хлебать поседелый общепитовский борщ, пить вино, курить во дворах и подъездах, шататься по пронизанному сыростью и покрытому сажей городу, собирать весной щавель вдоль железнодорожного полотна... Более того - постепенно седеть, стариться, молоть с каждым разом все более откровенную чепуху - вероятно, именно так и должны жить двое людей, которым нечего терять, которые ничего особенного не ждут ни от мира, ни от самих себя, а лишь радуются тому, что имеют: выбившись из сил, засыпают, а проснувшись, снова карабкаются по холмам, окружающим город, приветственно машут птицам и самолетам, слегка забавляют людей серьезных и слегка раздражают умудренных жизнью и опытом - ведь эти всегда и во всем ищут причинно-следственные связи. Мне было чуть за тридцать. Туула - на шесть лет моложе. Чего же еще?
Мы сидели в том полупустом кафе под декоративным панно с изображением пастушка, дующего в свирель, ели суп с клецками, жевали кусок мяса, называемый антрекотом. Потом пили кофе и красное вино - взяли целую бутыль «Гамзы». Это напоминает картину, восторженно размышлял я, глядя, как она поднимает высокую рюмку в мутном полумраке кафе, как ставит ее на стол, продолжая держать в пальцах широкую ножку; какое счастье, что только в моих глазах она красива - красивы ее неспешные движения, красиво подрагивание чувственных губ перед тем, как произнести ничего не значащее слово, красива даже расстегнувшаяся пряжка на ее сапожке... как хорошо, что она не из тех, кто привлекает на улице взгляды прожигателей жизни. Она не переживала ни из-за своей мнимой неприметности, ни из-за карминового пятна на юбке, не могла без снисходительной улыбки смотреть на расфуфыренных павлинов и модниц, сидевших за соседним столиком. «Послушай, а разве мужчине положено являться в такое кафе в жабо?» -спрашивала она. И, не дожидаясь ответа, заливалась смехом. Может! Если же она была чем-то недовольна, то лишь молча встряхивала короткими темными волосами. За всю ту неделю Туула только однажды спросила: «Ты что, в самом деле любишь меня?» Я в ответ кивнул так энергично, что громко хрустнул шейный позвонок, - она услышала и рассмеялась: верю! Ну да, в этом кафе она и спросила, еще до того, как к нам подсел какой-то хмурый тип. Мы как раз приканчивали бутылку вина. Без умолку болтали и смеялись. Это было после обеда в субботу, нет, в пятницу, в субботу мы с ней уехали. Половина кафе была заполнена порядочными вильнюсскими интеллигентами, забулдыгами, самозванцами и настоящими художниками, студентами с лицами дебилов и гениев, а также служащими близлежащих контор; они нам ничуть не мешали - мы их просто-напросто не замечали. Но когда к нам подсел этот бирюк, мы сразу же притихли, но ненадолго, разумеется. Нам было начхать на него, этого неуклюжего, дубоватого хмыря, которого бог весть каким ветром занесло в это второразрядное кафе. Мы ему явно пришлись не по вкусу, да он и не скрывал этого - нервно ерзал в кресле в ожидании заказанных водки и селедки с луком. Когда же Туула, не утерпев, чмокнула меня куда-то возле уха, наш сосед не выдержал: