VIII
В ту пору, Господи, я уже лежал во Втором отделении - об этом в общих чертах сказано выше. Улицы Васарос, Рудянс и Оланду и пространство до линии рельефа — улицы Полоцко на юго-востоке были теми естественными границами, где два месяца я чувствовал себя как дома. Территория больницы, разумеется, куда скромнее. На востоке она была отгорожена крутым, поросшим елями откосом, с вершины которого открывался вид на Другяльское кладбище. Это над ним, Господи, я летал по ночам до угла улицы Филарету, где, развернувшись, улетал в западном направлении, на улицу Малуну...
Не секрет, что Второе отделение представляло собой плохо замаскированную лечебницу для алкоголиков, а в истории болезни, как правило, было написано, что больной страдает расстройством центральной нервной системы. Это, конечно, соответствовало действительности, но лишь отчасти, поскольку о галлюцинациях, фобиях, похмельном синдроме или циррозе не упоминалось ни слова. Секрет полишинеля, палец у губ были ответом на вопрос рядового мирянина: «Второе отделение? А что это такое?»
Самое заурядное отделение. Те из невольников рюмки, кто прислушивался к зову не до конца пропитого разума, нашептывавшего им: ступай отдохни, вот наберешься сил и снова сможешь пить «как человек», - приходили в этот тенистый парк в сопровождении заплаканных жен, сожительниц или поодиночке, как я, поселялись в кокетливом на вид, построенном в дачном стиле бараке и валялись тут чуть ли не месяц, глотали витамины и транквилизаторы, развращали на досуге юных полудурочек, которых и в живописном парке больницы, и в лесочке вокруг психушки было хоть пруд пруди. В светло-желтом бараке находились на отдыхе исключительно алкоголики-мужчины, а в других отделениях, представлявших собой кирпичные здания с зарешеченными кое-где окнами, за высоким проволочным забором, предназначенным для прогулок, тихо сходили с ума будущие самоубийцы, пригожие юноши-депрессанты, кудрявые шизофреники с орлиными носами и горящими взорами, студенты-неудачники, предпочитавшие лучше полежать в дурдоме, чем идти в армию, конфликтующие с родителями истеричные подростки, которых и подростками-то назвать трудно, и одинокие старички, не желавшие отсюда никуда уходить, разве что в царствие небесное. Они и упархивали в те горние долины, на Мотыльковое кладбище, где их тихо закапывали на совсем уж безмолвном откосе...
Алкоголики приходили в норму прямо на глазах - выжимали у дверей двухпудовую гирю, вертелись на кухне, резались в карты, при этом почти у каждого из них была дверная ручка, с помощью которой они могли открыть практически любую дверь.
Я, не только пьяница, но и бездомный, чувствовал себя здесь особенно вольготно. Что греха таить, и Второе отделение в определенном смысле было концлагерем, администрация и персонал которого пытались вернуть «выпивающей скотине» человеческий облик, хотя сами наркологи, токсикологи и психотерапевты уже давно не верили ни в чудеса, ни в целесообразность своих усилий. Тем не менее они старались на совесть или, во всяком случае, делали вид. Сухопарый, взвинченный доктор с драматично дергающейся щекой с самого начала зачислил меня в экспериментальную группу, и я согласился на все условия. Каждый второй день в послеобеденный час он приводил нас, шестерых-семерых хиляков, под застреху барака, укладывал на обтянутые коричневым дерматином кушетки, возвышавшиеся на уровне его груди, и, медленно повторяя приятные для слуха слова, уговаривал или попросту заставлял расслабиться... Кроме шуток... тело после сытного обеда обмякало, глаза слипались. Глеб, грузчик из пролетарского района, так называемой «Краснухи», лежавший справа от меня, нередко даже принимался храпеть - ко всеобщему ужасу и к своему несчастью. Меня разбирал смех, и тогда психотерапевт, сердито рявкнув и стукнув Глеба кулаком по голому животу, приступал ко второй части эксперимента: высоким голосом он с пафосом принимался обличать водку, вино и пиво, сравнивал горлышко бутылки с соском; надо полагать, глаза его при этом горели огнем. Мы ничего не видели — нам было приказано крепко зажмуриться и не шевелиться, иначе все пойдет к черту. Только вряд ли он сам верил в силу собственного внушения, когда, достигнув кульминации, разражался тирадой: