Лежа навзничь на сером подоконнике, успеваю заметить, что туча, висевшая над горой Бекеша, внезапно всколыхнувшись, с невиданной скоростью, даже с присвистом устремляется прямо к дому с апсидой, стоящему на берегу Вилейки, прямо к нам, к тебе, Туула, ко мне...
II
В ту пору Туула жила между двумя мостиками — крытым, современным, ведущим прямо к входным дверям ее бывшего института, и грузовым, бетонным, неподалеку от Бернардинского монастыря. На берег, где она снимала жилье, и в окутанный дымкой город Туула ходила по бетонному - в институте у нее никаких особенных дел не было. Я тоже попадал в темную утробу Заречья только по этому мосту; долгое время мне и в голову не приходило, что в единственном доме с апсидой, расположенном между двух прочных, сравнительно новых мостиков, обретается она, Туула, которая шмыгает здесь утром и вечером, приводит к себе гостей - бритоголовых и отпустивших бакенбарды живописцев или словно сошедших с облупленных фресок приятельниц...
Крытый мостик издали выглядел почти шикарно; в ненастье на нем застывали юные парочки, облаченные в балахоны и узкие, не доходящие до щиколоток брючки. По нему шаркали подошвами и низкорослые, сморщенные, но знающие себе цену профессора в баскских беретах или егерских шляпах, нередко проносился и мой знакомый, долговязый преподаватель графики, с такими пышными усами, что, казалось, они закрывают половину его длинного лица, — немцы дали этой растительности меткое название: «Schnauzbart», иначе говоря, мордоволосья.
Бедность, безнадежность, пьяные песни, весенние паводки, фиолетовый, наподобие пролитых чернил, туман и цветение блеклой, полуодичавшей сирени устремлялись с Заречья только по второму, бетонному, мосту. В то время по нему, натужно гудя, двигались массивные самосвалы: власти задумали построить мост не для удобства плебеев и завсегдатаев злачных мест, а для того, чтобы ближе было возить кирпич, арматуру и панели для строительства Дворца изобразительных искусств. Все необходимое для островка искусства в море нищеты. Но вот осела строительная пыль, притупились запахи новоселий, и снова запахло сажей, мыльными помоями, кошачьим пометом и едва ощутимо - зареченской сиренью. Ведь лопухи не пахнут, - через вереницу лет скажет мне Туула, мы с ней будем лежать в лопухах за Художественным институтом, плевать в воду и на звезды, все будет выпито, а слезы и кровь я не пью! - это я так скажу. И еще: зубами скрипеть я тоже не буду, так и знай! А может быть, и не так, может, я всего лишь положил свою грязную ладонь на ее лягушачий, кошачий или ящеричный живот, и моя пятерня -вся худосочная ладонь целиком - так и отпечаталась на ее плоском теле, надолго, до самой смерти, даже после смерти... такие отпечатки можно увидеть разве что на ледниковых валунах, если содрать с них мох и лишайник. Хотя, возможно, и там не увидишь. Пожалуй, нет.
Мне бесконечно трудно разматывать эту повязку, присохшую к тогдашним деревьям, кустам, холмам, великому множеству людей. Соскребать окровавленную штукатурку и белить своды над башенкой Бекеша. Мне не под силу такая работа, да и не моя это забота, ибо время, застрявшее у Туулы между ребер, запутавшееся в паутине тех лет, смотавшееся в клубок между нитками и иголками в ее шкатулке, укрывшееся в складках ее платьев и пиджачков, истлевшее в ее коробках с рисунками и тетрадкой с подробным описанием снов, уже не мое, но и не ее рафинированных бритоголовых приятелей и друзей с фрескообразными, нервно подергивающимися или притворно-одухотворенными лицами будущих чиновников и самоубийц, даже не того литографа с бесцветными ресницами и белыми как соль волосами. У поляков есть для подобных людей точное определение: «swinski blond», что-то вроде «свинья-блондинка», хотя нет... не то...
Во мне обычно - и сегодня тоже - что-то вздрагивает при виде тех двух мостов, длинного Бернардинского монастыря, узкой бреши в анфиладе двориков, за которой открываются утроба и клоака подлинного Заречья, - сколько тут хожено-перехожено нетвердой походкой не с Туулой, без Туулы, еще до знакомства с Туулой, ну, а потом... сколько раз доводилось бродить тут враскачку и угрюмо тащиться под утро домой...
Сам не знаю, вправе ли я хотя бы теоретически наследовать этот берег с его мрачными строениями, владеть кручей, поросшей крапивой, лопухами, полынью и поганками - рыхлой вялой грибницей, домом Туулы, который, разумеется, и ей никогда не принадлежал, так же как длинное здание монастыря никогда не принадлежало моей бойкой тетке Лидии, ее степенному мужу-полицейскому, моим американским двоюродным братьям Флорийонасу и Зигмасу - все они бедовали здесь во время немецкой оккупации. Да только вправду ли бедовали? Тетка шила, дядя-полицейский мастерил табуретки, а двоюродные братья ходили в гимназию, что возле костела св. Казимира. Сегодня они бодрые старички (седые или лысые?), но только один Флорийонас, житель Чикаго, как только прилетел в Вильнюс, сразу же, спозаранку, примчался с кинокамерой к длинному дому, обежал его несколько раз, протрусил по двум новым мостам и сломя голову помчался назад, в гостиницу, — боялся опоздать на экскурсию, тщательно скалькулированную в планах «Интуриста»...