Однако, когда я все перепечатал и отдал ему готовую работу, оказалось, что у него для меня есть еще целая стопка исписанных листов. На сей раз речь в них шла не о личных воспоминаниях, а о памяти его родителей, дедов и бабок и даже более отдаленных предков; воспоминания эти были не столь четкими, как его собственные, но все же по ним можно было воссоздать облик нашего семейства задолго до его собственного появления на свет. Также там были картины и зарисовки страшных катаклизмов и других крупных событий истории Земли в пору ее молодости. Трудно было поверить в то, что один человек способен воссоздать подобное, однако записки эти лежали передо мной на столе — странные, волнующие и незабываемые, непохожие ни на что, увиденное или услышанное мною раньше. В глубине души я считал, что все это — лишь искусно выполненная подделка, мистификация, но вслух об этом не говорил, поскольку фанатичная вера Амброза не допускала никаких сомнений. Как и в первый раз, я скрупулезно переписал все эти заметки и отнес рукопись кузену.
— Похоже, Генри, ты сомневаешься во мне, — сказал он с грустной улыбкой. — Я вижу это по твоим глазам. Но скажи, зачем мне писать неправду? Я никогда не был склонен к самообману, поверь мне.
— Какое я имею право осуждать тебя, Амброз? Разве могу я верить во что-то или не верить?
— Ну что ж, и на том спасибо, — кивнул он.
Я спросил его, что мне делать дальше, на что он предложил мне немного передохнуть и подождать, пока не будет готова следующая порция его записей. Таким образом у меня появилось свободное время, которое я решил посвятить изучению окрестностей. Я намеревался побродить по полям и лесам, но этому не суждено было случиться из-за непредвиденных событий. Ночью меня разбудил Рид, который сообщил мне, что Амброз ожидает меня в лаборатории.
Я оделся и сразу же поспешил к нему. Амброз лежал на операционном столе, хотя был одет в свой повседневный поношенный халат мышиного цвета. Он пребывал в каком-то полуоцепенелом состоянии, но был в сознании, поскольку сразу же узнал меня.
— Что-то случилось с руками, — с огромным усилием проговорил он. — Не могу ими даже пошевелить. Ты можешь записать все, что я тебе надиктую?
— А что случилось? — спросил я.
— Наверное, временное нарушение иннервации, а может, мышечный спазм. Точно не знаю, но к утру, думаю, все пройдет.
— Хорошо, — ответил я. — Я запишу все, что ты мне скажешь.
Я взял блокнот, карандаш и приготовился писать. Атмосфера в лаборатории, слабо освещенной висевшей над операционном столом красной лампой, была мрачной. Кузен больше походил на мертвеца, чем на человека, находящегося под действием лекарства. В углу играл электрический фонограф, из которого лились и заполняли комнату низкие, диссонирующие звуки «Le Sacre du Printemps»[1] Стравинского. Кузен лежал совершенно неподвижно, не издавая ни единого звука. Он определенно находился в состоянии глубокого наркотического сна, в котором обычно проводились его опыты, и я не смог бы разбудить его, даже если бы захотел.
Наверное, прошло не меньше часа, прежде чем он начал говорить, и вскоре перешел на такую быструю и бессвязную речь, что я еле успевал записывать его слова.
— Лес погрузился в толщу земли, — забормотал он. — Огромные существа сражаются и побеждают. Бежать, бежать… Вместо старых деревьев выросли новые. Следы десять футов в поперечнике. Мы живем в пещере; холодно, сыро, огонь…
Я записывал все, что он говорил. Было ясно, что в своих грезах он перенесся в эпоху динозавров, поскольку говорил об огромных животных, которые бродят по земле, сражаясь и побеждая, проходят через леса, которые на их фоне кажутся не выше травы, выслеживают и уничтожают доисторических людей, упоминал существа, живущие в пещерах и норах глубоко под землей.
Однако попытка уйти в прошлое, очевидно, сопровождалась для Амброза огромным напряжением, поскольку, наконец придя в себя, он вздрогнул, попросил меня выключить фонограф, пробормотал что-то относительно «перерождения тканей», которое было непонятным образом связано со словами «мои сны — мои воспоминания», и заявил, что должен немного отдохнуть, прежде чем приступит к продолжению опытов.
Вполне вероятно, что если бы я смог уговорить кузена отложить на время эти эксперименты и заняться своим здоровьем, то с ним не случилось бы того, что, пожалуй, не переживал ни один человек на Земле. Однако мне это не удалось, ибо он отверг все мои доводы и заявил, что доктор он, а не я. Мое замечание на тот счет, что доктора должны заботиться не только о здоровье своих пациентов, но и о своем собственном самочувствии, он даже не захотел слушать. И тем не менее я даже предположить не мог всего того, что случится в ближайшее время, хотя слова Амброза о «перерождении тканей» должны были бы вызвать у меня подозрение о том непоправимом вреде, который был нанесен употреблением всевозможных лекарств.
Всю неделю он отдыхал, а затем возобновил свою работу, тогда как я вновь приступил к расшифровке его записей. Делать это становилось все труднее, поскольку почерк кузена был порой совершенно неразборчивым, а мысль то и дело ускользала, особенно когда Амброз погружался в очень далекое прошлое. Поначалу мне казалось, что мой кузен стал жертвой полугипнотического состояния и все, что он видит в своих снах, базируется на некогда прочитанном им в книгах о живущих в пещерах и на деревьях древних существах. Впрочем, следовало признаться, что иногда попадались такие места, которые попросту не могли быть почерпнуты из книг, и мне оставалось лишь теряться в догадках, откуда он мог получать подобные знания.
Мои встречи с Амброзом становились все реже и реже, и всякий раз при виде его я не мог не отметить того удручающего состояния, до которого он довел себя избытком лекарств и голоданием. В его облике стали проявляться омерзительные признаки деградации. Изо его рта за едой стала капать слюна, а манеры поглощать пищу стали настолько отвратительны, что миссис Рид демонстративно пропускала трапезу. Правда, это случалось крайне редко, поскольку он почти не покидал своей лаборатории, так что обычно мы обедали втроем.
Не могу сказать точно, когда в привычках и действиях Амброза стали отмечаться серьезные изменения, но, думаю, что это произошло к исходу второго месяца моего пребывания в его доме. Мысленно возвращаясь к прошлому, я полагаю, что первым сигналом было поведение Джинджера, собаки кузена, который стал вести себя очень странно. Вообще-то это была очень дружелюбная и спокойная собака, но в последнее время она отчаянно лаяла по ночам, а днем с явно встревоженным видом бродила вокруг дома.
— Собака чувствует что-то такое, что ей не нравится, — заметила однажды миссис Рид.
Пожалуй, так оно и было, но тогда я не обратил на ее слова особого внимания.
Примерно тогда же кузен вообще перестал выходить из лаборатории и распорядился, чтобы пищу ему оставляли на подносе у дверей. Я попробовал было вразумить его, но он даже не открыл дверь и не вышел наружу. Принесенная пища подолгу оставалась нетронутой, и вскоре миссис Рид перестала по нескольку раз на день разогревать ее, поскольку к тому моменту, когда кузен забирал поднос, она все равно уже остывала. Как ни странно, но никто из нас не видел, как Амброз забирал поднос с едой, и потому он иногда стоял час, а то и два и даже три часа, затем внезапно исчезал, после чего появлялся уже пустой.
Его пристрастия в пище также претерпели существенные изменения. Раньше кузен обожал кофе, а теперь даже не притрагивался к нему, так что миссис Рид перестала подавать ему этот напиток. Ему стала больше нравиться простая пища, и он явно отдавал предпочтение мясу, картошке, луку, хлебу и совершенно отказался от всевозможных салатов и запеканок. Иногда я обнаруживал на пустом подносе его записи, хотя это происходило все реже и реже, но не мог разобрать в них почти ни слова, потому что как с почерком, так и с содержанием текстов произошли какие-то странные изменения. Казалось, что он разучился правильно держать карандаш в руке, отчего буквы были разбросаны по всему листу без какого-либо намека на правила орфографии. Впрочем, едва ли стоило удивляться этому, если учесть, какими дозами он принимал свои лекарства.