Выбрать главу

Кремер сунул мобильник в карман и воткнул вторую передачу. Некоторое время они ехали молча, но на подъезде к Большеохтинскому мосту Алина не утерпела:

— Ему пятнадцать минут ходьбы, нам пять минут езды. Откуда же взялись сорок?

— Оттуда, дражайшая Алина Витальевна, что, во-первых, человеку штаны надеть надобно, если уж его на улицу выкликают. Без штанов, сами понимаете, оно менее элегантно смотрится. Сигареты в карман сунуть, бумажник — пусть даже и пустой, для форсу. Причесаться опять же. А за остающееся в запасе время вы, человек ученый, меня, глядишь, и просветите насчет того, что с Бардиным обсуждали. Просветите, не откажете. Вопреки даже инструкции того же товарища Бардина. А то не люблю я это дело: в серьезной ситуацией попкой бессмысленной быть, когда все остальные вроде как в курсе. Идет?

Алина, не отрывая взгляда от дороги, коротко кивнула.

6

Положив трубку на рычажки, он откинулся на спинку кресла и снова посмотрел на журнальный столик. Все тот же натюрморт, который он созерцал вот уже несколько часов. Пачка «Явы» с десятком сигарет, еще одна пачка, пустая, пепельница с горой окурков. Граненый стакан. Бутылка водки с открученной крышечкой, но по-прежнему полная. Сколько раз рука тянулась к ней? Даже и здесь, подумал Телешов, и в этом — все те же игры. И поставил, и, может, даже потянусь — а вот возьму и не налью. И, стало быть, не выпью. Силен, ох, силен, брат. Воля — что железо.

Оттого-то, наверное, позыв налить и выпить возникает каждые пять минут…

А вот, например, Кремер… Для чего, кстати, Кремер его вызвонил? Какого черта этому менту от него нужно — сейчас, сегодня, вообще? В четвертом часу то ли ночи, то ли уже утра? Стоп, ведь не о том поначалу думалось… Да, для примера такой вот Кремер. Тот бутылку на столик не выставил бы. А выставил бы — так налил бы и выпил. И снова налил. Потому что при его кремеровской жизни играть в подобные сопли, вопли и душевные драмы и ни к чему, и не получается. Дел невпроворот. Реальных дел. Потому-то поступки и движения какой-нибудь тринадцатистепенной важности на себя ни времени, ни сил душевных ни на копейку не оттягивают. Поставил — налил — выпил. Или вообще не ставь.

Господи, что же за месиво в голове у меня, что же за муть беспросветная в душе моей, подумал Сергей. Господи. И жалость-то она как будто и настоящая, жалящая жалость — к Гошке-горемыке и к жене его, так ничего и не понявшей и без конца повторявшей: «Почему? Почему? Почему?» И к администраторше, никакой не грозной мымре, а обычной перепуганной, растерянной и беззащитной женщине. И к Гамашу, и к Ромео, и к бедолагам Халявиным… Но ведь, Господи…

Но ведь ложь это все, Господи, и ложь от начала. Потому что жалость-то вся на самом деле — к себе, любимому, непонятому, ранимому, недооцененному. Да, собственно, и единственному, если уж без экивоков. Ведь все другие — они как бы и не взаправду, они же не могут так же чувствовать, думать, надеяться, страдать? Свои-то чувства, думы, страдания, надежды — я знаю, я ощущаю их всем существом своим, они настоящие, они всерьез, и зудят всерьез, и болят всерьез. И умом своим, Господи, понимаю я, что и другие, наверное, испытывают то же — но это умом понимаю я, а почувствовать-то мне и не дано! Так как же верить мне, что и другие — как я?!

Они, эти другие, то ли статисты, то ли куклы в маленьком театрике абсурда имени Сергея Телешова. Я знаю, что есть я — но откуда же мне знать, что есть другой? Он есть до тех пор, пока жизнь его каким-то боком пересекается с моей. Произнес положенный текст и — за кулисы. А за кулисами он уже не говорит, не думает, не страдает. Да и вообще, есть ли он — там, за кулисами? Или ушел — исчез, растворился, рассеялся в небытии до следующего выхода?

Вот и Вселенная — моя, личная, собственная — вполне умещается под одеялом. А боль других, какой бы жуткой ни казалась мятущемуся уму, рано или поздно скукоживается до размеров крошечной сладко ноющей жалости к себе. Любимому. Странною, однако, любовью любимому — такой, в которой ненависти, пожалуй что, и больше. И уж во всяком случае больше — отвращения. А вопрос налить или не налить вырастает до уровня проблемы экзистенциальной, едва ли не космической. Да чего там «едва ли» — космической, по самой полной программе. В этой моей уютной индивидуальной Вселенной. Той, что под одеялом.

Ложь это все, Господи, и ложь от начала. И к правде — а, значит, и к жизни самой — сердцем своим так я и не прикоснулся.

Телешов встал, подошел к столику и, взяв бутылку водки, направился с ней на кухню. Подойдя к раковине, он отвернул крышечку и опрокинул бутылку донышком вверх. Потом пристукнул пустой бутылкой по краю раковины.

— Твое здоровье, Сергей Михалыч.

Он швырнул бутылку в мусорную корзину, прошел в комнату, сунул сигареты в карман джинсов и, набросив в прихожей легкую куртку-плащевку поверх рубашки, толкнул дверь. Уже захлопнув ее, он принялся ощупывать карманы, но вспомнил, что ключи остались там, где всегда и лежали — на книжном стеллаже. Телешов махнул рукой. Не впервой. Его мудреный замок без проблем открывался отверткой или перочинным ножиком. Раз-другой выручала и вилка.

Сергей вышел из подъезда и глубоко вдохнул свежий ночной воздух. Однако тихой сегодняшняя ночь не была. С разных сторон — где ближе, где дальше — слышалось урчание машин и возбужденные человеческие голоса. Странно. Может, что-то уже объявили по радио или по ящику? Хотя кто же их слушает в такое-то время…

Пройдя с десяток шагов по дороге вдоль дома, он поднял голову. Две трети окон все-таки были темными. С другой стороны, треть квартир, где народ не спал и, судя по всему, активно шевелился — совсем немало для половины четвертого.

Он внезапно остановился. В одном из темных окон на четвертом этаже он увидел прижавшегося к стеклу ребенка лет трех-четырех, слабо освещенного светом фонаря, пробивавшимся сквозь густую листву деревьев. Сергею не раз доводилось видеть его там и прежде — в такой же позе, с ладошками и личиком, прилипшими к оконному стеклу, всегда молчаливого и неподвижного. Краем уха Телешов слышал, что родители пьют-гуляют сутками напропалую — чаще дома, порой и «на выезде». Кормить малыша они, пожалуй что, как-нибудь, да кормят. А в остальном… Что же у нее, этой маленькой человеческой души, «в остальном», если какая-то недетская безысходность вела и ведет ребенка к подоконнику, с которого он часами напролет немигающими глазенками смотрит в ночь?…

Сергей мотнул головой и быстрым шагом двинулся вдоль дорожки.

7

Кремер заглушил мотор и погасил фары.

— Ну вот, стратегически выгодный пункт. «Швабский домик» просматривается прекрасно, зато нас оттуда не слишком-то вычислишь.

— А зачем вообще эти прятки? — негромко спросила Алина.

— А затем, что после разговора нашего о заморских историях я с максимальной незаметностью отбуду, а уж машину себе вы как-нибудь поймаете.

Наговицына смутилась.

— Понятно. Ради Бога, простите, Петр Андреевич. Не кататься же на ваших санях всю ночь, да и вам хоть часок-другой сна выкроить надо.

— Ничего вам не понятно. Просто не нужно, чтобы еще и я во всем этом и при всем этом наличествовал. Сергей наш, как известно, из интеллигентов — и, стало быть, существо по определению ранимое сверх всякой меры. А ему за последнее время и по самой полновесной, не интеллигентской мерке досталось с лихвой. Так что вы сами.

— Что сами?

— Сами и решите. Куда поедете, зачем поедете. Поедете ли вообще. Алина Витальевна, голубушка, да вы же, вроде, сюда рвались. Вот и…