Когда Ася села и повернула лицо к свету, Шилков не поверил самому себе. Ну да, конечно, это была она, он мог бы узнать ее среди ста тысяч, эту девушку.
…Это было давно, еще осенью. Он возвращался на автобусе из-за города. Ему хотелось спать, и он на самом деле задремал, хотя автобус трясло, а он вдобавок сидел сзади, где трясет особенно сильно.
На одной из остановок в автобус вошла девушка в вязаной красной кофте. Она стала возле Шилкова. В автобусе было просторно, но Шилков поднялся и предложил ей свое место. Девушка поблагодарила и отказалась. Впрочем, когда капитан повторил свое предложение, она, не раздумывая больше, уселась и достала из сумочки книжку. Шилков стоял рядом и глядел на спокойное лицо, тонкий нос, на удивительно красивые, чуть раскосые глаза с пушистыми ресницами и темные брови — они придавали ее лицу то ли удивленное, то ли радостное выражение… Раз или два девушка оторвалась от книги, и они встретились взглядами. Но Шилков делал вид, что ничто на свете, кроме берез, мелькающих за окном, его не интересует.
На конечной остановке она вышла из автобуса и свернула в какой-то переулок, а Шилков, давно пропустивший свою остановку, выругал себя за легкомыслие и поехал обратно. Потом он часто ее вспоминал.
И вот сейчас, когда эта девушка сидела перед ним, он поначалу растерялся, а потом, справившись с нахлынувшим на него волнением, заметил, что она тоже смотрит на него пристально, будто пытается что-то вспомнить — и не может.
Шилков попросил еще раз рассказать все то, что он уже знал из ее показаний. Его интересовали сейчас подробности. Как была фамилия того инженера, с которым Дробышев работал над составом нового твердого сплава? Знает ли эту фамилию ее мать? Вряд ли? И где, в каком городе, жил этот инженер, она тоже не припомнит? Все равно — придется узнать у матери.
Они говорили около часа. Когда Шилков поблагодарил ее и подписал пропуск, Ася сказала:
— Простите меня, товарищ Шилков, но, по-моему, я где-то видела вас.
— Видели, — согласился Шилков.
— А вот где — не могу вспомнить.
— Девичья память, — пошутил он. — Хотя, собственно говоря, разве вспомнишь всех, с кем встречаешься на улице?.. — Он чуть не сказал «в автобусе», но вовремя спохватился.
Дробышева ушла. Он снова раскрыл лежащую на столе папку, пробежал первые строчки показаний и поймал себя на том, что думает о постороннем. Он досадливо поморщился: что за черт, какое-то мальчишество, а самому все-таки двадцать семь лет. Не знал он, конечно, что и Ася долго вспоминала и наконец-то вечером вспомнила, где она видела этого высокого мужчину. Он только был тогда в штатском, поэтому, верно, она и не узнала его сразу.
Вечером за ней зашел в общежитие и буквально вытащил ее в театр Борис Похвиснев. Ей не хотелось идти, но он упросил ее… Борис ей не очень нравился, она мало знала его, этого красивого самоуверенного юношу. Они познакомились на институтском вечере, и потом все девушки наперебой уверяли Асю, что Борис влюблен в нее по уши.
«Значит, его фамилия — Шилков», — неожиданно подумала Ася в антракте.
Жизнь капитана Шилкова сложилась нелегко. Восемнадцати лет — возраст, когда только начинают любить и понимать жизнь, — его призвали в армию, и он ушел из своего родного села Большие Броды, не предполагая, что больше ему никогда не доведется увидеть родной дом, мать, могилу отца, убитого в тридцатом году кулаками. Трудными были фронтовые дороги — думать о себе было некогда. Однажды ему показалось, что он полюбил санитарку Валю, но она погибла в одном из боев, и ничего, кроме горечи, злобы на гитлеровцев да острого желания расплатиться сполна и за эту смерть, у Шилкова не осталось.
До Берлина он не дошел: ему раздробило кисть левой руки, и День победы он встретил слушателем следственной школы, куда его, молодого коммуниста, направил политотдел.
И вот уже несколько лет, закончив школу, он работает в этом городе, снимает комнату у старушки — преподавательницы пения — за полтораста рублей в месяц, иной раз пьет с ней вечером чай с вареньем и с удовольствием слушает ее рассказы о Шаляпине и Собинове: когда-то старушка пела в хоре Мариинского театра и была ученицей «самого Милия Алексеевича Балакирева».
— Не понимаю я вас, молодежь, — говорила она. — Разве мы в свое время не работали? А ведь умели веселиться. А вы? На работу — к девяти, с работы — после девяти…
— После двадцати одного, — отшучивался Шилков.
— Вот именно, даже время называете как-то не по-человечески. Вы и девушкам свидания так назначать будете: «Жду вас в двадцать ноль-ноль»? Ничего, что я беспартийная, я понимаю — у вас особая работа. Но никогда я не поверю, чтобы от вас требовали такой… такого… как бы это сказать… пуританизма, что ли?