Пауза неприятно затягивается, и мне видно, как Турслан, наконец, подал знак хорезмийцу, и тот обрадованно обратился к руссам.
— Посол великого хана Бату к князю киевскому — Турслан Хаши со свитой…
Он еще что-то там витиевато лопочет, но я уже услышал то, что хотел и успокоился. «Раз Батый, значит все же 1237, и судьба этого посольства истории неизвестна. Все-таки лучше, чем заранее знать, что всех перебьют».
Дослушав посла и, смягчившись лицом, высокий тоже представился.
— Я, тысяцкий города Киева, Якун Намнежич, и… — Он повел рукой в сторону своего квадратного спутника. — Княжий боярин, Дмитро Ейкович. По воле князя Киевского, Ярослава Всеволодовича, должны сопроводить тебя, посол, ко двору со всеми полагающимися почестями и уважением.
Слушаю внимательно, но думаю, что с этой представительской ботвой монгольский переводчик справится без моей помощи. Так и есть, после длительных словесных «реверансов», мы трогаемся в сторону города, и про меня пока не вспоминают. Русские занимают позицию спереди и сзади посольства, беря его в своеобразное кольцо. Монголы воспринимают это спокойно, храня на лицах полнейшую невозмутимость.
Вскоре показываются первые домишки, сначала редкие, но с каждой минутой застройка становится все плотнее и плотнее. Народу вокруг тоже прибавилось, мы приближаемся к рыночной площади, и едущий впереди отряд дружинников, не церемонясь, разгоняет любопытных. Удары нагайкой сыпятся направо и налево, и мне хорошо видно, как всякий раз при этом хмурится лицо киевского тысяцкого. Это наводит меня на мысль, что суздальско-новгородская дружина Ярослава не шибко ладит с местным населением.
Сверкая начищенным железом, наш караван словно гибкая блестящая игла прошивает бурлящую рыночную толпу и дальше уже ползет вверх по извивающейся дороге к белой воротной башне Верхнего города. При ближайшем рассмотрении кажущаяся издали монументальность тускнеет. Во всем чувствуется запустение. Нижние венцы деревянных стен подгнили и явно требуют замены. Углы каменной башни облупились и выглядят так, словно их мыши погрызли.
Проезжаем в ворота, и настроение вновь меняется. По сторонам высятся добротные боярские терема, за высокими заборами шелестят листвой яблоневые сады. Вдоль избитой конскими копытами пыльной дороги появились деревянные тротуары.
С интересом кручу головой и с удовлетворением подтверждаю в голос.
— Что ж, слава первого города Руси еще не совсем покинула тебя, град Киев!
Мое высказывание на современном русском вызвало удивленный поворот головы тысяцкого.
— Ты на каком языке молвишь, латинянин?
«Вот блин!» — Мысленно крою себя и тут же пытаюсь сменить тему, переходя на чистый киевский диалект того времени.
— То старый, давно забытый говор, достопочтимый Якун.
Тот, покачав головой, удивленно выражает сомнения.
— Надо же, а чем-то на наш смахивает.
Он еще пытается что-то добавить, но я не даю ему такой возможности и брякаю первое, что приходит на ум:
— Заметил, народ киевский не сильно жалует дружину Ярослава?
— Что… — Сбитый с толку таким резким поворотом, боярин непроизвольно позволяет себе быть искренним. — А с чего их жаловать-то?! Чужаки, они и есть чужаки!
Он тут же морщится, недовольный своей болтливостью и бурчит, бросая на меня подозрительный взгляд.
— Откуда ты, латинянин, нашу мову так хорошо ведаешь?
Вспоминая свой недавний опыт, надеваю на лицо маску полной бесстрастности и вещаю назидательно, как настоящий отец церкви.
— Все способности человеческие от бога, и только ему ведомо, что и кому дать и в какой мере использовать. Да светится имя Всевышнего и…
Тщетная попытка уловить смысл моей многословной речи отражается в глазах тысяцкого, но уже через мгновение гаснет, и я с удовлетворением отмечаю, что прием уже второй раз действует безотказно и в дальнейшем следует этим пользоваться.
Не получив толком ответа на свой вопрос, киевский боярин не успокаивается.
— А как же ты христианин, хоть и латинский, связался с нехристями этими?
Тут мне не удается проявить дипломатическую сдержанность, и я возмущенно вспыхиваю в ответ:
— Да ни с кем я не связывался. Господин посол предложил мне помощь и защиту на пути в Киев, и я не счел для себе зазорным воспользоваться его милостью.
Лицо тысяцкого вновь морщится, и я понимаю, что выражаться надо попроще, а тот удивленно переспрашивает.