Сулейман мурлычет у себя в каморе как ни в чем не бывало сладостную, с подвыванием песенку. Чудной мужик Сулейман! Говорит, что земля круглая. Его послушать, так до Руси, может, ближе, если не обратно, а все вперед идти. А опроси его, что там, на правой руке, за горбом морским, - не знает. Никто там не бывал. Только боятся все парус справа увидеть: как бы морские лихие люди не набрели. Сказывают, люди махараджи оттуда, справа, приходят, грабят мусульманские корабли или отводят в гавань свою Каликот.
Не хотелось бы в чужой заварушке пострадать. Не утопят, так коня и деньги возьмут. Ведь приходится сказываться мусульманином: тут не просто о покое, о жизни речь идет. На свое счастье, спросил Сулеймана про христианских купцов, виденных в Ормузе. Ходят ли они в Индию?
Сулейман потряс головой:
- Нет. Никогда не слыхал, чтоб ходили. В султанате всех в мусульманство обращают, вот они и побаиваются... Не хотим мы, чтоб чужие про Индию узнали...
У Никитина сердце оборвалось. Невольно глянул на корму, на голую воду, за которой остался Ормуз. Вот так новость! Как же быть теперь? Беда, если кто пронюхает, что русский он. Отрежут путь назад как пить дать.
Но кораблей не повернешь, в море не прыгнешь, значит одно остается: молчать, таиться ото всех.
Афанасий стал держаться сторожко, молитвы шептал одними губами, а если крестился, то только ночью, в трюме, в глухой темени.
Выходило, что вроде боится веры своей, совсем опоганился. Как-то ночью, мучаясь этими мыслями, думая, что все спят, он приподнялся на колени, горячо зашептал, подняв лицо к куску звездного неба, видневшегося в палубном проеме:
- Господи, владыка! Царь небесный! Прости меня, мужика грешного! Видишь, неторенным путем иду, должен, окаянный, скрываться, как тать лихой. Но пошел-то я во имя твое, господи! Для всего православного мира стараюсь. Так не суди строго раба своего, не дай пропасть на чужбине, не отвратись от меня.
Молился горячо, истово, в забытьи голос повысил, бил лбом в сырые доски дна.
И не заметил, как поднялась с мешка чья-то голова, насторожилось чье-то заспанное, скрытое мраком лицо, как затаил кто-то дыхание, слушая незнакомую речь...
Помимо тревоги, слова Сулеймана внушали Афанасию и волнующую уверенность, что хожение его не пропадет даром. Если басурмане так Индию от чужих берегут, значит есть что беречь.
И, освободив душу молитвою, он повеселел. Шутил с Хасаном, выпытывал у Сулеймана про индийские торги. На попутчиков смотрел ласковее. Пытался даже молчаливого Музаффара разговорить. Тот как сел на дабу, устроил мешки, все держался около коня или в дальнем конце палубы, один. Присядет и свистит сквозь зубы однообразным свистом. Или к рабам-гребцам спустится. Понять этих людей не может - язык у них чужой, но трется возле них. А если Сулейман выйдет с бичом, бьет гребцов, чтоб гребли дружнее, Музаффар темнеет, в горле у него хрипит.
А вот с остальными людьми на дабе Музаффар тяжел. Толкнуть, обругать человека ничего ему не стоит. Даже с Афанасием, даром что тот помог, туркмен резок.
Вот купец Хусейн - другого склада человек. Сам из Индии, из Джунара, города, что лежит на пути к стольному Бидару. Хусейн всегда мягок и улыбчив, очередь за водой уступает, первый кланяется. Прослышал от Сулеймана про спасенье хазиначи Мухаммеда, сам предложил до Джунара добираться вместе. Хусейн умеет порассказать про индийские дебри, про клады, про алмазы и жемчуга в тайных подземельях. Музаффар в стороне криво усмехается, плюет за борт. Хусейну туркмен не по душе. Они ходят друг возле друга, как два кочета.
А дни идут, идут, томительные, выматывающие душу вынужденным бездельем. Ну, пять раз вычистишь жеребца, ну, шесть, Хусейна послушаешь, с Сулейманом горького черного чаю - чиненого напитка - попьешь, послушаешь унылые песни Хасана, - так ведь все равно еще далеко до ночи!
Скрипит даба, скрипит, полощет парусами, стучат веслами гребцы-рабы, привязанные к скамьям, плещут волны. Опасен, долог путь в Индию! Ох, долог!..
От Дегу пошли вдоль берегов, стало как будто веселее. Нигде в портах дабы больше дня не стояли, на землю Никитин не сходил, но сама близость пальм, виднеющиеся горы, встречные корабли укрепляли надежду на благополучный исход пути.
В Кужрате Индия опять повернулась сказочным боком, блеснула на миг золотым пером жар-птицы. Увидел с борта зелень султанских садов, белые башни под лазоревыми и червонными куполами. Сказали, что богат и силен владетель Кужрата Махмуд-шах-Бигарра. Одних воинов у него двадцать тысяч, пятьдесят слонов по утрам к его дворцу приходят поклоны бить... А сам Махмуд-шах пьет яд с малолетства и так тем ядом пропитался, что если плюнет на кого - и тот человек умирает. Жен у него четыре тысячи, и с которой ночь проведет, та тоже от ядовитого шахского дыхания поутру мертва. Шахским золотом и каменьями можно весь Кужрат устлать, да так, что нога тонуть в них будет... Но это, мол, только окраина Индии. Индия - дальше, и главный товар индийский не здесь. Вот от Чаула начнется настоящая Индия.
Он еле дождался, потерял сон. Часами стоял на носу, всматриваясь в еле приметный гористый берег слева. Не здесь ли? Не пора ли свернуть?
Сулейман подошел к нему сзади, почесал в носу и равнодушно сказал:
- К вечеру будем.
Это было на пятый день пути от порта Камбаята, того, где родятся краска и лак.
Екнуло и защемило сердце. Неужто доплыл? Неужто наяву все вижу? Добрался до мечты своей, вычитанной вьюжными тверскими ночами при свечке из засаленной книжки, до мечты, подслушанной у слепых калик перехожих?
- Ну, здорово, Индия! Принимай русского человека, не обмани!
Все ближе скопище кораблей, все явственнее проступают ниточки канатов, перекладины на мачтах, юркие челны, снующие между дабами, золотистый песок, длинные, изогнутые листья перистых пальм, странные, конусами, постройки, уступчатая вершина прикрытого рощей розоватого храма, правильные квадраты полей...
Все высыпали на палубу, теснятся у бортов, возбужденно переговариваются. Хасан улыбается: родине человек всегда рад.
Над городом, вдали, голубоватой, поросшей лесами лестницей высятся горы. Через них придется проходить. Тени мачт бегут впереди даб, пробивают волны, торопятся и, наконец, утыкаются в песок. Грохочут сходни. На берегу собираются люди.
- Вести коня? - спрашивает Хасан.
- Веди! - хрипло, взволнованно произносит Никитин.
Но коня уже выводит Музаффар, крепко держащий повод.
Улыбаясь, еще немного не в себе от необычности происходящего, слыша и не слыша людей, Афанасий ступает на гнущиеся мостки.
Многолюден и шумен порт Чаула. Откуда только не приходят сюда корабли, чего только сюда не привозят! Осторожно сносят с джонок ящики с драгоценным китайским фарфором, тюки с чаем, скатывают с судов бочонки с удивительным итальянским вином, сбрасывают кипы с китайскими шелками, лет пять кочевавшими через горы и пустыни к аравийским берегам, чтобы облечь смуглый стан гаремной красавицы, сводят на землю и купленных в далеких краях женщин - усладу владык и полководцев, - хрупких, с нежной светлой кожей и потерянными, испуганными глазами.
Народ в порту, падкий до зрелищ, сбегался к подошедшим караванам, цокал языками, в восторге бил себя по бедрам, приторговывал, если подворачивался случай, пялился на чужую роскошь, искал возможности подработать хоть на пригоршню риса.
Сегодня видавшие виды чаульцы поражены.
Все, кто был на берегу, бегут в одну сторону, туда, где на белесом морском песке уже шумит многоголосая толпа. Вот кто-то опрокинул в спешке чужую корзину с овощами. Хозяин-торговец кинулся было подбирать добро, но его оттолкнули, крикнули что-то и пострадавший, подхватив пустую корзину, сам уже мчится за всеми. В дорожной пыли, никому не нужные, остаются лежать стручки бобов и несколько связок бананов. Босые ноги бегущих откидывают их с пути.