- Отдышался? - спросил с порога Козел. - Ах ты, господи! Сколь ходил ничего, а тут... Вот горе!
- Жизнь проклятая! - мрачно сказал Крылов. - Так ни за что и пропадешь.
Никитин, согревшись, полез с печи.
- Куда?! Ляг! - набросились на него.
- Тюк режьте, - упрямился он. - Дайте, я сам. Подмок. Книги, книги сушите!
Он успокоился только тогда, когда рукописи и две штуки шелка были разложены на печи. Сам больше туда не полез, сел, кутаясь в шубу, на лавку.
- Все минуло! - бодрился он.
Но к вечеру ему стало худо. Впал в беспамятство, горел, метался на постели, кого-то звал на незнакомом языке, принимался петь странные песни.
Матвей Рябов поил товарища водой, клал ему на голову мокрые тряпки, успокаивал.
Старик хозяин, дед Левко, вздул лучину, послушал никитинский бред, покачал головой.
- Басурманин, что ль?
- Нет, дедуся! - с горечью глядя на воспаленное лицо и невидящие глаза Никитина, отозвался Рябов. - Наш он, русской. Смелый мужик, умница. В очень далекой земле был, за три моря ходил... Такого второго, может, на всей земле нету!
Дед Левко потоптался, потом встал на коленки, стал укутывать Никитину ноги.
- Спаси, господи... - бормотал он, - заступись, царица небесная...
А Никитин был далеко-далеко. Он шел с Ситой вдоль Кистны, держал ее за руку, уговаривал ехать на Русь, а она смеялась и тянула его в храм, к трону Шивы. Дикий слон трубил на водопое, огненная орхидея плясала перед лицом.
Он открыл глаза, обвел взглядом закопченный потолок, маленькое, замерзшее оконце, грубую лавку, кадку с водой у двери... Возле печи возилась, тихо брякая ухватом, закрасневшаяся молодайка.
- Ай, ожил? - склонилось над ним стариковское лицо.
- Где я? - шепнул Никитин.
- У своих, у своих... Лежи. Оздоровеешь.
Молодайка оставила ухват. Он увидел ее жалостливые глаза и вздохнул.
- Пить! - попросил Никитин.
Ему дали напиться из деревянного ковшика, он повернулся на бок, прикрыл глаза и крепко заснул.
С этого дня дело пошло на поправку. Он не скупился, давая старому Левко денег на мясо и на молоко и на всякие овощи.
Оказалось, он провалялся между жизнью и смертью целые три недели. Купцы долго не решались оставить его, но дела звали их в Москву, и они все же ушли, наказав Левко ходить за больным и отыскав православного попа, которому поведали, кто такой Никитин. Поп обещал молиться за хворого, навещать его и, в случае чего, совершить все нужные обряды.
Матвей Рябов на прощанье нацарапал записку: "Афанасий, ждали две седьмицы боимси дорога падет а торг не терпит. Прощай уповаем на господа спасет. Забыл сказать про мужика княтинсково Федьку ты ему грамоту писал давно. В чести у князя Ивана и торг ведет все тебя поминал. Прощай, Афанасий. Будешь жив, приходи на Москву. Товар твой весь цел. Дед хорош убережет. А мы идем прощай".
Никитин сначала никак не мог вспомнить, о каком Федьке пишет Матвей Рябов, потом догадался, слабо улыбнулся: эко, есть за что поминать!
На второй день, как Афанасий пришел в себя, заглянул попик из бедной церквушки Пречистой девы. Робкий, худенький, старенький. Порадовался, что молитвы помогли, повздыхал о худой жизни, чинно согласился откушать. Сидел на краешке скамьи, неслышно хлебал жирные щи, отводил глаза от мяса. Звали попа отцом Алексеем.
Видя, что Никитин поправляется, отец Алексей завел речь об Индии.
Афанасий ошеломил его рассказами о чужих верах, о слонах и обезьянах, о пышности султанского двора, о нравах индийцев.
Книги отца Алексея озадачили. Поп решился потрогать их руками, но творил в этот миг молитву.
- Лучше, сыне, сжечь сие! - посоветовал он. - Соблазн великий для нетвердых в вере... Едина книга - библия. А это - зелье!
Афанасий книги спрятал, чтоб не тревожить старика.
Ему становилось все лучше и лучше. Он уже выходил ненадолго подышать воздухом.
"Скоро пойду!" - думал он, вдыхая свежесть зимних дней, поглядывая на сиротливые киевские улочки, где совсем не видно было люда. Разве только проплывет с водой баба, проберется вдоль плетня пуганый мужик или проскачет в соболях и алых сукнах кичливый польский пан.
В семье деда Левки он жил как родной. Мужа молодки, сына Левки, год назад угнали татары, старик все печаловался, взглядывал иногда на Никитина с какой-то затаенной думкой.
Дел у Никитина не было. Он то помогал по хозяйству, то играл с ребятишками, то лежал, вспоминая прожитое и виденное.
От большой обиды на жизнь, на неправду ушел он в поиски счастья. Ушел так далеко, как никто. Но и в Индии людская жизнь на горе стоит, бедой утирается. Везде богатые и сильные народ давят, как бояре на Руси. Нет счастья в чужой земле. И куда ни уйди - краше родной земли нет, хоть и за морем хорошие простые люди есть. Русь, Русь! Устроишься ли ты так, чтобы радостно человеку дышалось?
- Отец Алексей! - сказал он как-то попику. - Читал я ныне старые тетради и замыслил хожение свое описать. Благослови.
- С богом, сыне! - ответил попик. - Напиши, коли бог тебя умудрил, про аспидов басурманских, расскажи, как в темноте грязнут. Сие церковь одобрит.
И Никитин засел за тетради. Вытащил старые записки, разложил перед собой карту... Так много надо было сказать людям. Сказать правду. И о далекой стране и о себе.
Из глубины памяти выплыло ясное августовское утро, сонное лицо Иванки Лапшева, суетливый Кашин, жены Крылова и Ильи, плеск Волги.
Он обмакнул перо в чернильницу и вывел: "Се написах яз грешное свое хожение за три моря... А пошел я от дома святого спаса на низ Волгою..."
Писал не торопясь, перечитывал, вычеркивал ненужные подробности. Улыбался. Стискивал зубы; заново переживал все.
- Слышь-ко, - сказал как-то дед Левко своему постояльцу, - вот оздоровел ты, окреп, уйдешь теперь?
- Уйду.
- А то оставайся, а? - неуверенно предложил Левко. - Уж сына я не дождусь, видно, а тут тебе и дом и баба...
- Спасибо, деду! - серьезно ответил Никитин, поняв стариковскую боль. На добром слове спасибо. Но не обидься, а уйду. Надо.
- Христос с тобой! - вздохнул Левко. - Тебе видней... Бабу жалко. И ты один. Вот, думал...
В сенцах громыхнуло ведро, оба умолкли. Сноха вошла пунцовая, с опущенными глазами. Стала без нужды переставлять горшки. Сынишка заныл. Она подхватила его на руки, стала утешать.
- Вот батька придет, он тебе задаст! - сказала сноха, и в голосе ее прозвучал тоскливый вызов.
Дня за три до отъезда Никитин зашел в церковку к Алексею, внес дар золотой венец с тремя рубинами и жемчугом.
Отец Алексей от такого богатства сомлел.
- С кем идешь-то? - спросил он наконец.
- Подвернулись двое из Орши. С ними лажусь.
- Ну, помогай бог. Помогай бог.
Видно, слух о богатом даре заезжего купца прошел по всему Киеву. Оршинские купцы, которым Никитин ничего не рассказывал, и те вдруг узнали, что он из Индии.
Возле дома Никитин подметил два раза католического монаха. Первый раз монах был один, второй раз с каким-то усатым молодцом. Они смотрели на Афанасия...
Что-то подсказало Никитину - это неспроста, и он не ошибся.
На рассвете второго дня после посещения Афанасием церкви Пречистой девы в дверь мазанки деда Левки забарабанили сильные кулаки. Приподнявшись на локте, Афанасий смотрел со своей лавки на вошедших. По одежде узнал иноземцы. Насторожился. Вошедший первым бритобородый и пухлощекий мужик, не то монах, не то купец, угодливо улыбался, низко кланялся Афанасию, которого кое-как разглядел в полутьме пропахшей овчинами мазанки.
- Имею ли я счастье и честь видеть сеньора Никитина? - на ломаном языке, сладчайшим голосом спросил бритобородый.
- Я Никитин, - ответил Афанасий. - Пошто пришли?
- Позволю назвать себя. Я секретарь нунция его святейшества, наместника Христа, папы Александра.
- Ну, добро. Чего хочешь?
Сладчайшего секретаря покоробило от грубоватой прямоты никитинского вопроса. Но он лишь заулыбался еще шире.
- Нунций прислал меня узнать о здоровье сеньора, о его нуждах и просил передать, что он был бы счастлив побеседовать с русским путешественником.