Самостоятельно связать учебные дисциплины с повседневными жизненными требованиями ни Санька, ни обычные дети не могли. Разве что счет при покупках и чтение. Затем наступил период (примерно четырнадцать расчетных лет), когда бытовые знания и навыки он усвоил, а необходимости в моральных или этических правилах не испытывал. Это было тяжелое время. Положение усугублялось тем, что память у него была лучше моей. Естественно. Теперь два-три вопроса показали ему, что большинство вещей он помнит лучше, чем я. Уверовав втайне в свое превосходство, он начал бунтовать против моей «отцовской» власти, грубить. Не скрою, он вызывал у меня раздражение. Наглый, ничего не умеющий нигилист. Сплошной бессмысленный протест.
— Кончился ли этот переходный период? У детей же он проходит!
— Да, конечно! Это произошло тогда, когда он вплотную подошел к осознанию понятия творчества. Я к этому времени был завом лаборатории, мы делали очень «умные» по тем временам машины для работы в особо тяжких условиях. Работа была творческая, и дома часто говаривалось «мы придумали», «мы создали».
Я был увлечен работой настолько, что кое-какие детали пытался делать в своей квартире. Для этого пришлось приобрести мощную электродрель. После покупки и показа сыну всех возможностей и опасностей инструмента я три дня к нему не подходил. Санька же прочитал инструкцию, просверлил три дыры и на этом перестал дрелью интересоваться. Как-то в пятницу, когда у нас по плану наступает время чистки сковородок и кастрюль, я принес домой стальной круглый еж, закрепил его в патрон дрели и мигом вычистил всю посуду. Затем заменил ежа войлочным кругом с полировальной пастой ГОИ и отполировал ножи, ложки и вилки. А напоследок поставил абразивный круг и наточил домашний инструмент. Все эти трудоемкие операции раньше мы делали вручную, а посуду вообще никогда не полировали.
Санька был поражен. «Как ты догадался приспособить эти объекты к электродрели? В инструкции этого не было», - он был педантом в отношении терминологии и свято чтил инструкции. Я не смог ему объяснить, но понял, что он в состоянии освоить придуманное мной или другими, но сам ничего не придумает. Меня это огорчило, хотя и не сильно, — многие люди живут без творчества, и неплохо живут, даже, может быть, лучше, чем так называемые творцы. Но Санька был, я бы сказал, обескуражен тем обстоятельством, что во мне есть что-то, чего в нем нет, и он зауважал меня ужасно. Каждый раз, когда он усматривал в моих действиях выдумку, элемент творчества, он смотрел на меня почти с удивлением. Грубить мне и небрежничать со мной он перестал.
— А что такое, по-вашему, творчество? — спросил Чугуев.
— Творчество?… Дайте подумать… Пожалуй, творчество — это акт рождения мысли, идеи или, как в моем случае, машины! — задумчиво сказал Морозов. — Удовлетворил?
— Да, конечно! Это я так, попутно. А вот, Борис Алексеевич, как он относился, паите, к другим взрослым?
— Об этом вы, пожалуй, сможете судить по следующему разговору. Однажды я спросил у него, почему он при мне так пренебрежительно говорит со своей учительницей. «Она врала, папа, что любит детей. Она никого не любит. Кроме того, она не представляет собой никакой человеческой ценности». «Почему, сынок, не представляет собой ценности?» «Я ее не уважаю. Ока не творец, не творческая личность». «Кого же ты считаешь творческими личностями?» «Из тех, кого я видел, папа, я считаю творцами столяров, электриков, портных, парикмахеров, архитекторов — всех, кто работает не по шаблону, а с выдумкой». «А как же инженеры, художники, скульпторы, экономисты или, скажем, плановики?» «Художники и скульпторы копируют модель, природу, не внося ничего своего. Они иногда искажают цвет или форму, но это одно из проявлений человеческой неточности, если не спекуляция». К «человеческой неточности» он относился отрицательно, он презирал это качество. «Инженеры же, плановики, экономисты — простые расчетчики, оперирующие десятком известных в их ремесле формул».
— Сурово он нас! — со сдавленным смешком констатировал Чугуев.
— Юношеский экстремизм! — задумчиво сказал Морозов. — Хотя какой он юноша, он же робот!.. Робот. Но робот, находящийся на определенном уровне информации.
— Я думаю, что экстремизм и у людей, пакте, скорее всего, есть следствие определенного этапа умственного развития?
— Он был очень искренним, мой мальчик, — вдруг громко и горячо сказал Борис Алексеевич. — Он был честен и прям. И уровень знаний у него был не так уж и низок. Он много читал, гораздо больше своих сверстников. Но он был ограничен в своей прямоте, — продолжил он, успокаиваясь. — Всякая прямота, наверное, ограничена… Он читал, часто не понимая идей, заложенных в книге, недосказанности, подтекста. Он воспринимал только прямой текст, содержание. Страшно увлекался детективом и вычислял преступников после первых же нескольких страниц. И когда его расчет не совпадал с авторским и убийцей оказывался другой персонаж, он каждый раз бывал одинаково озадачен. — Борис Алексеевич улыбнулся. — Не понимал недомолвок любовных сцен и приходил к Людмиле спрашивать: «Почему многоточие?» или «Что делали герои в промежутке между абзацами?» А она, естественно, шла ко мне; и я вертелся как уж, чтобы как-то объяснить недописанное автором. У него не было воображения человеческого детеныша. Да, вот что всегда отличало его от людей — отсутствие воображения! Он и темноты не боялся, когда был маленьким.
— Неизвестно, наличие воображения — хорошо это или плохо? — сказал Александр Павлович. — А если даже хорошо, то всегда ли?… Еще вопрос. Появилось у… — Он все-таки не решил для себя проблему: кем считать Саньку, машиной или ребенком. — Появилось у Александра в итоге сознание, или там «душа»?
— А что вы называете душой?
Чугуев смутился:
— Ну, точное определение прямо так… сейчас… в голову не приходит… Но можно как-то определить. Душа… душа! Совокупность психических свойств… чувств, что ли… Индивидуальность. Да какого черта! Сами прекрасно понимаете, что я хочу сказать!
— Я не знаю, — растерянно сказал Борис Алексеевич. — Я так и не понял, чем сознание Саньки отличается от сознания других детей. За исключением, может быть, творческого потенциала да еще отсутствия детских капризов… Если хотите, могу рассказать один эпизод, который характеризует «его совокупность психических свойств».
— Давайте!
— Сами знаете, никакая работа не протекает гладко, — начал свой рассказ Морозов. — Так получилось, что пока мы не придумали «утяжелители» из местных материалов для наших машин, а это случилось позже, на каком-то этапе работы приемочная комиссия забраковала наши разработки. Опять по причине их большого веса. Комиссия заседала два дня, устал я как собака, обругали меня и сроки для улучшения технических решений дали небольшие. Короче, пришел я на второй день с работы не в лучшем настроении, буркнул что-то невразумительное сыну и сел за стол на свое место. Санька обед разогрел, подал, а сам все ходит вокруг меня, изучает. Потом сел напротив, посмотрел, как я ем без всякого аппетита, и говорит:
— Папа, а у нас сегодня Тамерлан грохнулся.
Тамерланом звали учителя истории, у которого одна нога была искусственная и немного короче другой. Они его не любили и боялись. Хотя Саньке с его памятью и неподвижностью на уроках жаловаться было не на что.
— Как же это случилось? — спрашиваю.
— А он слушал ответы; встал так — Санька показал, как, опершись задом о парту и перекинув ногу через ногу, стоял историк. Стоял-то он на здоровой ноге, а перекинул через нее больную. А потом решил их поменять и чебурахнулся! — он засмеялся.