Через несколько минут я уже звоню в нужную дверь. Ждать приходится долго. Уже начинаю думать, что никого нет дома. Но вот доносятся знакомые приглушённые шаги, щёлкает дверной замок. В дверном проёме образуется щель. Я уверена, что Елизавета Аркадьевна осмотрительно посмотрела в глазок перед тем, как открывать дверь. Поэтому задаюсь вопросом почему она так сторонится.
— Здравствуйте, Елизавета Аркадьевна! — повторяю я те же самые слова, которые говорила в день поминок.
Щель становится немного шире, и теперь я вижу её глаза: не такие опухшие, но полные всё того же опустошения.
— Здравствуй, Лера! — сдержанно отвечает она в ответ на любезность. Больше ничего не добавляет.
Чувствую, как растёт напряжение. Мне явно не рады, но хочу попытаться что-то сделать. Не знаю что, да и зачем вообще приехала к людям, которые давно стали мне чужими. Наверное, просто мне не наплевать. И хочу, чтобы она тоже это знала.
— Простите, что пришла без предупреждения, — неуверенно бормочу я, — только хотела узнать, как у вас дела.
Чёрт, как же глупо это звучит! Как могут быть дела у людей, которые меньше недели назад потеряли единственного сына? Это понятно по глазам и безжизненной бледности на лице. На этот вопрос можно даже не отвечать.
Мать Германа тяжело вздыхает.
— Чай будешь? — сдержанно спрашивает она.
Я киваю, и она пропускает меня внутрь. Внутри квартиры ощущаю непривычный холод, пробирающий до костей. При этом явно не проветривали: стойкий запах перегара и сигаретного дыма явственно чувствуется прямо с порога.
Аккуратно скидываю обувь, пальто нехотя вешаю на крючок к двум курткам. Елизавета Аркадьевна ведёт меня на кухню. Меньше площадью, чем у моих родителей, но вполне уютно. Было когда-то.
Сажусь на старый деревянный табурет и неловко наблюдаю, как женщина ставит на огонь почерневший от накипи чайник. Все движения неторопливы и лишены осмысленности. Она будто делает всё на автомате, а мыслями далеко отсюда.
Бросаю короткий взгляд на стол, накрытый старой клеёнкой с изображением натюрморта. Края уже облезли и потрескались. На ней много крошек, какое-то липкое пятно: скорей всего, от кофе. Подавляю желание схватить тряпку и протереть стол. Понимаю, пока Елизавете Аркадьевне не до уборки.
Пока ждём закипания чайника, обе молчим. Кажется, проходит целая вечность. Но вот я слышу долгожданный свист. Потом слушаю, как она наливает горячую воду в две кружки, предварительно опустив чайные пакетики. Затем размешивает сахар. Неспешно ставит передо мной кружку и садится с другой стороны стола. Свою кружку оставляет рядом, но не спешит пить чай.
Я делаю неуверенный глоток и едва не обжигаю рот. Зато поможет согреться. Елизавета Аркадьевна предлагает пряники, а сама отстранённо глядит в пол. На вкус пряники уже дубовые: не откусить. Но по свежести наверняка были очень вкусными: шоколадные.
— А где Сергей Андреевич? — интересуюсь я, чтобы хоть как-то скрасить неловкость. Не могу избавиться от чувства, что меня не замечают.
Женщина переводит на меня растерянный взгляд, словно не расслышала вопрос или пропустила мимо ушей. Отвечает неуверенно, будто и сама не знает.
— Спит… — едва слышно произносит она. — День выдался тяжёлый.
Благоразумно решаю промолчать, но прекрасно догадываюсь по какой причине он спит. Стойкие ароматы в квартире говорят о многом.
— А Вы как справляетесь? — обеспокоено спрашиваю я. Хочу обнять её или взять за руку. Пообещать, что всё будет хорошо, когда-нибудь наладится. Но сдерживаюсь.
— Потихоньку!
Елизавета Аркадьевна говорит коротко и отстранённо. Понимаю, что в мире нет таких слов утешения, которые реально могли бы облегчить её состояние. Но мне искренне тяжело видеть её такой, как и условия, в которых они пока живут.
— Если что-то понадобится, обращайтесь ко мне! — искренне прошу я и чувствую, как в моём голосе звучат слёзы. — Могу принести продукты или помочь по дому. Я буду в Мортиморе ещё несколько дней.
— Спасибо, Лерочка, не нужно! — тут же отказывается женщина. — Мы сами, не переживай.
Но я так просто не сдаюсь.
— Это не просто жест любезности, а реальное стремление помочь! — начинаю настаивать я. — Навязываться не стану, но сама понимаю, как вам сейчас тяжело. Не хочу, чтобы вы чувствовали себя одиноко.
Она вдруг вздрагивает и прячет слезящиеся глаза за носовым платком. Делаю глоток чая, который быстро остывает в прохладном помещении. Давить дальше не стану. Пусть думает, что мне на самом деле нет дела. При желании без спроса заеду в магазин и привезу нормальной еды. На одной водке долго не просидеть.
Вновь отпиваю из кружки в ожидании. Чай немного переслащен. К пряникам больше не притрагиваюсь.
— Ох, Лерочка, ты совсем не изменилась! — сквозь слёзы подмечает Елизавета Аркадьевна. Морщины становятся более выраженными, когда она плачет. В эти моменты выглядит такой беззащитной и хрупкой. И эти дрожащие худощавые руки. — Всё такая же светлая. Таким был и мой Герман… Как же нам с ним повезло. Жаль, ему повезло меньше. Не смогли дать ему нормальную жизнь. И будущее.
У меня разрывается сердце от того, как она винит себя в смерти сына. Думаю, на её месте я бы чувствовала то же самое. Хоть и понимаю, что на самом деле она не виновата. Не может быть виновата. Герман никогда не винил родителей за отсутствие финансовой стабильности, царских апартаментов и чистенького шевроле под окном. Он любил их за доброту и заботу. Они сполна одаривали его более важными ценностями. Как можно с такой поддержкой захотеть перейти черту? Либо я чего-то не знаю об этой семье.
— Не вините себя, он всегда был счастлив иметь таких родителей! — мягко советую я, нервно водя пальцами по краям кружки.
Но женщина отрицательно качает головой.
— Нет, из-за нас он отказался от планов получать образование! — сдавленно произносит она. Громко высмаркивается в платок, нос после этого становится красным. Взгляд уже затуманился от слёз. — Я же видела, что он был несчастен здесь. Ему следовало идти своим путём. Получил бы диплом, устроился на работу, завёл семью. Но он был слишком добрым. Не захотел оставлять нас без поддержки. Ох, если бы я знала к чему это приведёт…
Конец фразы оборвался под громкими всхлипами. Я растеряно наблюдаю за ней и не знаю, что делать. Она будет терзаться намного сильнее, пока не перестанет винить себя. Мне невыносимо смотреть на это. Хочу хоть как-то облегчить её боль. Слова поддержки выглядят насмешкой. Поэтому неожиданно для самой себя я признаюсь:
— Герман никогда не совершил бы подобный грех! Что если с ним просто случилось что-то очень плохое?
Елизавета Аркадьевна скашивает на меня расширенные от удивления и непонимания глаза. Руки до сих пор дрожат, а в голосе сохраняется прерывистость.
— О чём ты говоришь? — задаёт она вопрос, на который мне не хочется отвечать.
Я неопределённо повела плечами, словно намереваюсь ускользнуть от ответа. Но вдруг ей это и правда поможет?
— Простите заранее, что влезла не в своё дело, но я решила узнать подробнее о том, что произошло… — признаюсь я и при этом ощущаю себя так, словно совершила грязное преступление. — Мне удалось поговорить с заведующим отделения в морге и выяснить несколько странных деталей. Возможно, полиция просто не захотела в этом разбираться. Либо и правда нет оснований.
— Странные детали? — с каждым вопросом её тон всё больше меняется, и я невольно сжимаюсь под его напором. Но не могу уже отмотать время назад. — Ты говорила с кем-то о Германе?
— Д-да… — подтверждаю я, сбитая с толку звучащей в голосе ревностью. — Повторюсь, что сомневаюсь в официальной версии. И разговор лишь подкрепил сомнения. Не думаю, что тут есть какой-то заговор или что-то подобное, но даже если Герман совершил это сам, у него наверняка были веские причины. И дело точно не в вас… Просто не хочу, чтобы вы винили себя. Это худшая пытка.
Елизавета Аркадьевна как-то странно кивнула. Теперь она выглядит неестественно спокойной, но пальцы нервно перебирают платок.