Было слышно, как девочки прыгают на батуте в саду позади дома.
— Массовое уничтожение, — продолжала она, — люди стали массово уничтожать людей, это началось всего лишь чуть больше сотни лет назад. Прежде людей истребляли эпидемии, голод и природные катастрофы. Об этом редко говорят. Но я иногда думаю: как это возможно?
Казалось, вокруг стали появляться мёртвые, рядом с нами, прямо на тротуаре.
— Это сто миллионов, — подвела она итог, — сто миллионов человек погибли на войне или вследствие войны и террора за последние сто лет.
— Если бы можно было заглянуть в общее человеческое сознание, — спросил я. — И если бы при этом пришлось почувствовать их страдание. Увидеть и почувствовать непосредственное страдание ста миллионов. Что тогда?
— Я изо всех сил постаралась бы этого избежать.
Оказавшись дома, я никак не мог найти себе места.
Заглянул в кухню и гостиную. Вокруг того стола, где мы едим, когда девочки бывают у меня, стояло четыре стула. После развода четвёртый стул пустовал.
Первый год было трудно. Не только из-за прекращения взаимоотношений, но и из-за разрушения устройства семьи. Непреодолимая для мужчины трудность — заполнить пустоту четвёртого стула.
С этим всегда был связан какой-то страх.
Теперь, глядя на стол и стоящие вокруг стулья, я чувствовал, что страх рассеивается. Мне показалось, что все мы — и я, и дети — стали занимать больше места.
И в конце концов заполнили четвёртый стул.
* * *
Я забрал Симона из больницы Фредериксберга и повёз его в Ютландию.
После нюкёпингской больницы во Фредериксберге его поместили в закрытое отделение. Он пробыл там какое-то время, пока врачи не пришли к заключению, что он больше не представляет опасности для себя, после чего его перевели в открытое отделение.
Когда я приехал, Симон прощался с другими пациентами. Это длилось долго. Ко мне подошёл молодой врач.
— Без него нам тут будет труднее, — сказал он. — Он просто находка для отделения. Поддерживает, подбадривает других пациентов.
Добрались до дома мы уже вечером. Я сварил суп и постелил ему постель.
Он почти ничего не съел. Когда он лёг, я присел на край кровати.
Мы разговаривали в темноте, приглушёнными голосами — как в детстве.
— Мария умерла, — сказал он.
Я хотел взять его за руку. Но не смог.
В детстве мы часто ходили взявшись за руки. Воспитательницы водили нас группами на прогулки — на долгие прогулки, дальше, чем повели бы детей сейчас; случалось, мы доходили до Южной гавани. И оказывались в мире, где высились чёрные горы угля, окутанные запахом неведомых химических веществ, и где воздух прорезали звуки портовых кранов и ещё каких-то таинственных механизмов.
В этот мир мы с Симоном входили взявшись за руки. Теперь уже нет Марии. И теперь я впервые не могу взять его за руку.
Но я всё-таки решился.
Кожа его ладони оказалась грубой. В детстве кожа была гладкой, такого идеально ровного цвета, что я ещё тогда обращал на это внимание. Теперь она была шершавой.
— Самое ужасное, — сказал он, и голос его звучал ещё слабее, — самое ужасное, что я больше ничего не чувствую. Я не чувствую даже любви к детям.
В голове — словно материализовавшись из лунного света — возникло одно воспоминание. В детском саду ввели ограничение на питьевую воду. Наверняка чтобы как-то унять поток детей, которые то и дело сновали в кухню — к заветному крану, из которого мы пили.
А нам иногда очень хотелось пить.
Однажды жарким днём я набегался, много пил, и меня больше не пускали к крану. В тот день дежурила фрёкен Кристиансен, и я не решался возвращаться в кухню. Она говорила, что если пить много воды, можно отравиться.
И тут из кухни выбежал Симон. Щёки его были надуты, губы плотно сжаты, глаза блестели. Во рту у него была вода, он ходил нить и последний глоток не проглотил, у него был полный рот воды.
Он наклонился надо мной — я сидел в песочнице. Его лицо оказалось совсем близко, он прижался ртом к моему рту. Потом разжал мягкие губы, и в мой рот потекла прохладная ещё вода.
Это я вспомнил, сидя на краю кровати и наблюдая, как он постепенно засыпает.