Мы чувствовали, что отец ничего не понимает, но он молчал. Он был совершенно сломлен и погрузился в себя.
Прошло много времени, потом он встал, спустился по лестнице и пошёл к телефону-автомату на углу. Мы следили за ним из окна.
Он позвонил фрёкен Грове, она была замужем за главным врачом города, который к тому же был врачом в нашем детском саду. Фрёкен Грове уже давно говорила отцу Симона, чтобы он звонил в любое время суток, если что-то случится.
Врач приехал очень быстро. Мы не сразу узнали его, потому что он был без белого халата. Да и видели мы его всего лишь два раза в году. Теперь на нём был тренчкот, на голове меховая шапка, а в руках — объёмистый кожаный саквояж.
Это был доброжелательный седовласый господин, он поздоровался с отцом Симона и с нами, четырьмя детьми, затем присел на край раскладушки, пощупал пульс, откинул одеяло и послушал сердце стетоскопом.
Потом пристально посмотрел на нас.
— Она умерла, — сказал он.
Мы видели, что он задумался. Он хотел что-то объяснить, но мы, дети, были слишком малы, думал он, слишком малы, чтобы всё понять, а отец Симона, скорее всего, плохо понимал по-датски.
— Она умерла, но я не могу выписать свидетельство о смерти. Слышен какой-то шум в области сердца. Хотя оно уже не бьётся. Такое бывает. Смерть…
Он на минуту замолчал.
— …это чаще всего процесс.
Казалось, он разговаривает сам с собой. Ему казалось, что никто в комнате не может понять, о чём он говорит.
Но мы очень хорошо его поняли. Мы знали, что она не совсем исчезла. Что-то осталось. Возможно, та её часть, которая никак не хотела отпустить Симона и Марию.
Врач не ушёл. Он ещё долго сидел с нами. В какой-то момент он спустился к телефону-автомату, и вскоре появилась фрёкен Грове.
Она ничего не сказала. Прикоснулась ко лбу покойной. А потом села на стул и молча посмотрела на нас.
Спустя какое-то время её муж встал, ещё раз послушал стетоскопом сердце, после чего кивнул фрёкен Грове и отцу.
Но ещё перед тем, как он кивнул, мы поняли, что она ушла навсегда.
Он сел к столу, достал лист бумаги и авторучку.
Мария встала, подошла к раскладушке и застыла, глядя на мать.
Или точнее: на тело матери, из которого теперь ушла жизнь.
Потом она повернулась к Лизе, Симону и ко мне.
— Куда всё подевалось? — спросила она.
Это был вопрос, обращённый к нам. Не к врачу, не к фрёкен Грове, не к отцу. А к нам с Лизой и Симоном.
И тут заговорила Лиза. Она сказала две фразы.
— Всё ушло. Она не вернётся.
Она не излагала какую-то усвоенную ею истину. Она не услышала это от других людей, взрослых или ровесников. В то время не говорили о смерти, а если и говорили, то о том, что человек попадает в рай, и говорили, понизив голос, испуганно, и ты начинал думать, что самому-то уж туда точно не хочется попадать.
Слова Лизы были совсем о другом. О том, что мы увидели в шахте, о том, что мы знали о мире за пределами Вальбю, о том, что мы почувствовали, когда оленёнок принюхивался к своей матери, и о том, что было запрятано глубоко в нас, что у нас было общим, при том, что мы не могли найти для этого слов.
Лиза закуталась в плед.
— У Марии всё было как-то более или менее нормально, — продолжил рассказывать я. — Во всяком случае, в начале. Другое дело — Симон. На какое-то время, думаю, несколько месяцев — в то время у нас не было чёткого ощущения времени, — оба они закрылись в себе. Потом она немного повеселела. Жили они у отца. Фрёкен Йонна научила отца делать для них бутерброды. Однажды она подкараулила его в раздевалке, когда он пришёл за ними. Она отвела его на кухню, достала из холодильника хлеб, растительный маргарин и нарезанные сыр и колбасу и стала объяснять ему, как делать бутерброды. Потом дала ему на первый раз что-то из продуктов. И вот, несколько месяцев спустя Мария как будто подняла голову и стала светиться, во всяком случае, хоть чуть-чуть, и её голос снова стал звучать на площадке, где играли младшие дети, — она перешла в младшую группу детского сада. Но Симон таял на глазах.
Я вспомнил один вечер в их квартире на Вильдерсгаде, при жизни матери. Они с Марией должны были ночевать у нас, их мама собиралась в гости, мы с моей мамой пришли за ними. Мы увидели, как его мама стоит перед зеркалом в нарядной одежде. На ней была длинная чёрная юбка и блузка, которая сверкала золотистым металлическим блеском, словно вся была соткана из золота. Обычно она убирала волосы под платок, теперь платка на голове не было, волосы были вымыты, аккуратно причёсаны, наверное, она даже накручивала их на бигуди — лицо обрамляли золотые локоны. В комнате витал запах духов, и мы застыли на месте, любуясь её красотой, пока она оглядывала себя в зеркале. Думаю, я посмотрел на Симона, потому что в памяти у меня сохранилась эта картина: маленький мальчик смотрит на маму в праздничной одежде. Он весь лучился радостью. Щёки разрумянились. С ним всегда так бывало, когда происходило что-то важное для него. Глаза сияли. Но не только лицо, всё его тело излучало радость. Эта картина так ясно, так выпукло стоит у меня перед глазами, как будто я нахожусь в той комнате, и сейчас я могу сказать то, что не мог сформулировать тогда, но что, тем не менее, чувствовал: я видел, как он влюблён в свою мать. И как он гордится её красотой. И ещё я увидел то, что мне и сегодня трудно выразить словами. Неразрывную связь между людьми, связь, которую мы называем истинной любовью. В ту минуту я понял, что его жизнь зависит от неё.