— Не только фрёкен Кристиансен изменилась, — продолжал я. — Симон тоже изменился. Его кожа стала меняться одновременно с её кожей. Ты тогда оказалась права.
Она молчала.
— Если бы всё было иначе, если бы он не помог фрёкен Кристиансен вернуться обратно к жизни, мы бы потеряли его. Он бы ушёл вслед за матерью.
Она по-прежнему молчала.
— Фрёкен Кристиансен после того случая недолго проработала в детском саду. Не знаю, почему она ушла. Официально никто нам, конечно, ничего не сообщил. Но однажды она подошла к нам. Мы играли возле кустов — тех, что выходили на железную дорогу. На них росли маленькие, кисловатые красные ягоды.
Она подошла, точнее, неожиданно возникла перед нами.
— Я уезжаю, — сказала она. — Больше меня здесь не будет.
Она ничего не объяснила. Но мы почувствовали её воодушевление. Как будто впереди её ждало что-то удивительное. Какой-то новый мир.
Она смотрела на нас. Больше ничего сказать не смогла. Мы просто постояли, глядя друг на друга.
Потом она обняла Симона и приподняла его. Он обхватил её — руками и ногами. На минуту они застыли, прижавшись друг к другу.
Ни одного ребёнка в детском саду она никогда так не обнимала. Ни разу. Да и за пределами детского сада, наверное, тоже никогда. Сомневаюсь, чтобы она когда-либо прижималась к другому человеку — разве что в детстве. Да, может быть, и в детстве такого не было.
Она осторожно опустила Симона на землю. А потом то ли побежала, то ли пошла быстрым шагом прочь от нас. Как будто боялась, что её потянет назад.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
* * *
Мы завтракали.
Лиза заварила чай, поджарила в тостере хлеб, выжала сок из апельсинов, которые лежали у неё в большой фруктовой вазе.
Масло и сыр она держала не в холодильнике, а в холодильном шкафу в углу террасы, куда не доставало солнце. Она выложила несколько сортов сыра на мраморную доску, накрыв её старомодным сырным колпаком.
Во всём чувствовалось её внимание к деталям. И ещё я заметил стремление и потребность затворника выстраивать свою жизнь так, чтобы обходиться без других людей. Я увидел одиночество.
— Я ещё кое-что вспомнила, — сказала она. — Я была единственным ребёнком в семье.
Она порывисто встала.
— Родители меня удочерили, — продолжала она. — Я правильно помню?
Я кивнул.
Она пыталась нащупать что-то в прошлом, в тех воспоминаниях, которые медленно просыпались. Добраться до самой ранней потери, первой, от которой страдает всякий усыновлённый ребёнок.
Она снова села. Какое-то время мы молчали.
— А зачем скрывать? — спросил я. — То, что делается в клинике. Скрывать результаты исследований?
В эту минуту она заваривала чай. Но после моих слов отставила чайник.
Я уже почти научился считывать её гнев. Ни своим видом, ни голосом она его не выдавала. Внешне ничего не было заметно.
— Ты никогда не руководил подобной организацией, — сказала она. — Тебе вряд ли приходилось отвечать за информацию такой важности.
Она встала и сделала шаг в мою сторону. Прилив её энергии был такой, что я сам ощутил выброс адреналина. Это воспринималось как физическая угроза.
— Мы можем войти непосредственно в сознание человека и оттуда, возможно, получить доступ к коллективному сознанию. К коллективному сознанию людей как таковому. Последствия в настоящий момент трудно предсказать. Когда мы сможем их оценить, мы начнём публиковать результаты. Не раньше.
Она подошла ко мне вплотную.
— Ты хочешь защитить общество, — сказал я. — Других людей. Беспокоишься о них. Но другие люди — это мы сами. Мы это видели, мы это поняли, когда одновременно сканировали сотню человек. Мы переживали это с Аней. И со слепой женщиной. Непосредственно по ту сторону барьера личности находимся мы, все мы. Если ты боишься реакции общества, ты боишься чего-то внутри себя. Ты сама чего-то боишься.
— И чего же?
— Может быть, власти?
Она заглянула внутрь самой себя. Балансируя на гребне волны гнева, она оглянулась и посмотрела туда, откуда пришла волна.
И рассмеялась.
Гнев стих, волна улеглась, словно её и не было, словно всё это был большой мыльный пузырь.
Она протянула руку и погладила меня по щеке.
Во взгляде её я увидел что-то похожее на нежность.
Оно промелькнуло, но так же быстро исчезло.
Мы впервые ели вдвоём, только она и я.
Чай, поджаренный хлеб, масло, сыр и апельсиновый сок.
И было во всём этом что-то ещё — какой-то символ. Или, может быть, несколько символов.