Пришел в себя на операционном столе, слышит — ногу отрезать собираются. «Нет! — простонал. — Не надо… пожалуйста…» Потом — госпиталь — тишина, радио на русском, программа «Время» по телевизору: Союз…
— Здесь чувствуешь?
— Да.
— А здесь?
— Чувствую…
— А здесь?
Амура нет. Что с ним, как он?.. О чем только нс думал, чего только не представлял себе за два долгих госпитальных месяца! Мучили жестокие приступы малярии, и в сорокаградусном бреду думалось: лучше бы пристрелили… пристрелили, не сможет он, пропадет без меня… Не выдержал, написал об этом Юре Черешневу, другу Получил ответ: «Все нормально, работаем вместе. Мой Ральф заболел и умер. Амур никого не замечал, а однажды надо было сопровождать колонну с зерном. И, кроме нас с ним, некому. Я-то понимаю все, а он скулит. Подхожу вечером к вольеру и говорю: „Надо, Амур. Работать“. Он „работать“ услыхал и вскочил. Ну, думаю, порядок. Так мы и начали. Но он тебя помнит. Недавно один шутник заорал: „Где Гена? Вон Гена идет!“ — так Амур с поводка сорвался, всю колонну обежал, обнюхал, а как вернулся, то будто плакал, и слезы капали…»
Мотыльков немного успокоился, написал маме: «Лежу в госпитале, царапнуло». Мама и госпиталь разыскала, и палату, звонит, сына просит позвать, а ей отвечают: «Да вы что, он тяжелый у нас, на растяжках». И мама прилетела на другой день.
— Вошла я в палату, увидела его… А он мне: «Да ведь я же не Генка!» Не узнала я сына, он рядом лежал.
Потом мама уехала, а он из госпиталя написал командованию, просил вернуть собаку, имел на это все права. Но вернуть не смогли, не было замены.
Гена лежал на белых простынях и думал о том, что значит каждый день там, каждая новая мина. Ему даже стыдно было перед Амуром за то, что тот продолжал служить, а вот он… На блюдце позвякивал извлеченный из его ноги осколок, раны ныли от других осколков, оставшихся, и горький запах тротила никак не вспоминался, за что было ему особенно стыдно, ведь запах этот — Гена знал — убивает со временем у собаки нюх, отравляет ее легкие… А ему он уже не вспоминался.
Потом Мотыльков приехал в Горький, домой, нажал кнопку звонка. Открыл младший брат и тотчас убежал в глубь квартиры:
— Мам, к тебе солдат какой-то пришел!
Видимо, он действительно изменился.
Старый ошейник пах Амуром. И квартира, и двор были пусты без него, каждый день проживался болезненно.
Приходили друзья из армии, рассказывали о трудностях службы, а он даже не усмехался и не спорил. И шрамы не показывал — не в его это характере. Оформился инженером по новой технике в автобусный парк. Жаль только, что работа сидячая. Избрали его председателем комитета ДОСААФ. Начал Гена Мотыльков строить на предприятии тир — приходил позже, уставал больше, а Амуром душа все болела и болела. Услышал раз по радио фразу из художественного рассказа: «Они делились с собакой последней флягой воды», — усмехнулся и задумался: чем они делились с Амуром? Всем — и водой, и сухим пайком. Но чувствовал — это не главное. Чем же еще? Жизнью, наверное, они там делились. Это точно сказано, хоть и громко.
Однажды взял Мотыльков отгул. Вдруг — звонок, голос начальника техотдела Николая Павловича Серикова:
— Ну, сержант, поздравляю!
— С чем? — Гена вскочил, первая мысль — честное слово! — об Амуре.
— А ты будто не знаешь…
— Да не знаю же!
— С орденом, с орденом поздравляю! Завтра вручать будем.
Орден… Мотыльков растерялся. Он знал, конечно, что представили его к награде, но давно это было, и как-то об этом не думалось. Да и не всех представленных награждают.
Волновался он крепко и мало что помнил из происходящего. Цветы, подарки, поздравления… Отошел немного от автопарка, вывинтил орден из лацкана и ходил по улицам до вечера, стиснув остроконечную эмалевую звезду в кулаке. Останавливался, разжимал пальцы, смотрел, смотрел… И вспоминал.
«…За мужество и героизм, проявленные при выполнении интернационального долга…»
Верным помощникам саперов ордена не дают — им дают только медали. Да и те не за мины, не за верность и героизм, а за то, что от самой собаки не зависит. Была такая медаль и у Амура — золотая.
Геннадий надел орден в День Победы, да и то друзья попросили. Шел по улицам — люди оглядывались. По-разному: «Твой, парень?» — «Мой». — «Серьезно, твой? Поздравляю…» «Сними, щеголь! Это не джинсы, не покупается…» Гена остановился: «Извинись. Не хочу нам обоим праздник портить». — «Извини, коли так», — есть в этом худом двадцатилетием парне то, что заставляет к его словам прислушиваться.