Выбрать главу

Дышкин-два проводил их до ручья, постоял, прислушиваясь, но дождь скоро размыл фигуры и звуки шагов. Остались только дождь, шорох его в листьях, на траве, и белесый рассвет. Дышкину на миг показалось, что он совершенно один в этом мире, и он стал торопливо подниматься на пригорок, к палатке.

… Пуля прошла свой короткий путь, испарила несколько дождинок и вошла чуть выше прожженной в телогрейке дырки. Это он представил себе за мгновение до того, как нажать на спусковой крючок. И не выдержал — глянул парню в лицо. Хотел его увидеть, уловить выражение глаз, исказившиеся губы, увидеть то, что испытывает человек, когда ему в грудь входит пуля…  И тогда уже не смог нажать на спусковой крючок. Перед ним было лицо человека, живое лицо, и он успел представить, что этот человек будет мертвым и никогда уже не заговорит, не встанет, даже не шевельнет рукой. Палец его застыл… 

Через мгновение он уже жалел, что глянул тому в лицо, он понял, что никогда не сможет сделать то, на что недавно был готов, и в этом виноват только сам. Он должен был выстрелить, так как от этого зависела вся его дальнейшая жизнь, но не сделал и никогда не сделает этого, потому что глянул в лицо человека, которого хотел убить.

Он тихонько разжал ладонь, убрал ее с потной и горячей спусковой скобы. «Так тебе и надо», — сказал он себе и прижался лбом к холодному металлу затвора.

Когда он поднял голову, парня уже не было видно. Он прошел мимо, не приглядываясь к сломанным веткам и траве, и уже уходил с поляны, невидимый за елями. Еще слышались шаги, но и их заглушил дождь.

И тут его охватил страх. Значит, ему здесь подыхать? Если за этим парнем кто-то идет, — к чему тогда он должен готовиться? Словно поджидая этого момента, боль в ноге забилась учащенно, отдаваясь в висках. Он завыл тоненько и глухо, охватив голову руками и сжавшись в комочек. Потом перевернулся на спину, схватил карабин и выстрелил вверх, в густую и низкую тьму своего елового укрытия. Грохот был оглушающим, но он сообразил, что звук этот умер здесь же, в этом черном и глухом шатре, а дождь потушил последние отголоски.

Тогда он, зажав карабин левой рукой и цепляясь правой за корни, выполз из-под ели. Торопливо дергаясь и срываясь на мху, скатился с бугорка на тропу. И здесь, лежа на спине и словно спасаясь от искушения, раз за разом расстрелял в серое небо весь боевой заряд.

ТВОЙ ЕДИНСТВЕННЫЙ БРАТ

ЯК-40 давно уже в воздухе, и сотни километров отделяют Бориса Петровича от амурского берега. Но, как и два десятка лет назад, так и теперь он не пришел к чему-то окончательному. Одно только понял: слаб оказался. Слаб там, где, наверно, необходимо быть твердым до конца. Несмотря на то, что перед тобой брат, родной брат…  Самолет крылом касается ярко-красной полосы заката и словно сам ведет эту линию, отделяя огромную верхнюю сферу от такой же огромной нижней, только черной. Небо от земли. Будто отчеркивает что-то. Что-то лишнее.

… До этой последней поездки он три года не был в родных местах. Все вроде некогда было, а на самом деле просто находил отговорки. Казалось, должен спешить на родину, а не спешил, не мог себя преодолеть. Казалось бы, терпимее должен становиться с годами, прощать близким их недостатки, мелкие грешки — ведь так мало живем, так слабо держимся за родственные связи! Вот уже не стало отца и матери, и напряженно звенит последняя тоненькая ниточка — единственный брат.

— Ну что ты за человек? — сердилась жена. — Почему ты ему даже не пишешь? Он тебе и посылку к празднику, и позвонит когда, а ты будто чурбан какой… 

В кои-то веки навестил Вадима, а провел у него всего два дня и летит сейчас домой с еще более тягостным чувством в душе…  Даже не летит — бежит, торопит самолет, подгоняет. И не от брата, кажется ему теперь, бежит, а от самого себя. Не так ли Борис Петрович? Да и вправду — как не бежать? Теперь ведь каждый сможет тыкать пальцем: с нас требуешь, а брат-то твой? Одним миром мазаны. И не только это могут сказать… 

Уже не раз просил Борис Петрович у стюардессы воды, и она приносила то минеральной, то лимонаду, видя, что пассажиру, изрядно полысевшему, в потертой кожанке, плохо — он ничего не замечает, ушел в себя, губы землистые. Она и сама еще не привыкла летать, всего-то в третий рейс пошла, а сегодня и ветер бил во взлетную полосу сбоку, и грозовой фронт догоняет, подставляя то ямы, то горки. И она очень сочувствовала пассажиру.