Выбрать главу

Ему вдруг стало весело.

— О да! Он холил свое тело. Оттого-то у меня проклятая одышка, когда взбираюсь по лестнице. Разъелся как баба.

— Вы… вы! — Не найдя слов, Октябрева топнула ногой.

— Извините, — он манерно склонил голову. — Сами завелись.

— У Ивана Игнатьевича это возрастные изменения, — не могла успокоиться она. — Неизвестно, каким бы вы стали через десяток лет.

— Уж поверьте, не таким уродцем!

Ее искреннее возмущение доставляло удовольствие. И уже не столько из-за вражды к Бородулину, сколько разыгрывая девушку, он продолжал:

— Право, не очень удобное вместилище выбрали коллеги для моего великолепного серого вещества.

— Да вещество Ивана Игнатьевича куда великолепней! — не уловила она его иронии.

— Вряд ли. Иначе позаботился бы о моем будущем и сумел придать своему телу приличный вид. В рюмку он случайно не заглядывал?

Они долго перебрасывались колкостями, а потом Октябрева вдруг расплакалась. Громко, жалобно, в голос.

— Что вы, Лена, — растерялся он. — Ну извините, если обидел.

— Ой, да что же это я вас все время… — всхлипнула она. — Это я — дрянь, дрянь, дрянь!

Он подошел к ней, погладил по голове. Чуть задержался на влажной челке и отдернул руку. Теплой волной окатило его с ног до головы, жаром плеснуло в лицо, судорогой стянуло горло. Поспешно глотнул воздух. Впервые в чужом нелюбимом теле вспыхнула тоска по женскому теплу. «Выходит, я и впрямь живой», — с изумлением подумал он.

Октябрева испуганно подняла на него заплаканные глаза, губы ее дрогнули, и он с греховным головокружением погрузился в открывшуюся перед ним глубину.

Ночью он не то летал, не то плавал в теплой, пульсирующей звездами бездне. Сердце то сжималось в необъяснимом стыде и страхе, то ликующе рвалось из груди. И Некторов впервые подумал о Бородулине с благодарностью — надо же, чем наградил его!

Зато утром встал мрачный, как никогда. Мучительно хотелось стянуть, сбросить, растоптать лягушечью кожу чужой внешности и явиться перед Октябревой в своем первозданном виде.

Как обычно, она пришла к восьми, сделав ему две инъекции, дала таблетку глюкозы с аскорбинкой. И все это без слов, старательно отводя глаза от его пристального взгляда. После завтрака сказала:

— Вам нужен свежий воздух. Мы с Косовским подыскали в парке аллею, где вы не рискуете попасть под обстрел любопытных глаз. Там и беседка есть, можно посидеть, почитать.

— Вас и вправду волнует мое состояние?

— Почему бы нет? Кстати, вот письмо, — она вынула из халатика конверт, протянула ему.

Он нахмурился.

— Будь вы озабочены моим спокойствием, не вручили бы это. — Распечатал конверт и, пока Октябрева крутилась у ангиографа, прочел письмо, — Они жаждут меня видеть, — сказал с ухмылкой.

— Кто? Жена?

— А то кто же.

— Вот и встретьтесь.

— Ах, какая вы добренькая! Зачем нам встречаться? Разве чтобы извиниться друг перед другом? Ей — за то, что помнит мои слабости, мне — за тот скверный вечер.

— Хотя бы. — Она мельком взглянула на него, и, как вчера, перед ним все поплыло. Обычно в таких случаях он не раздумывал: подходил к девушке, обнимал ее. И сейчас уже было сделал шаг в сторону Октябревой, но спохватился.

Она рассмеялась глазами и выскользнула в коридор. В бородулинском теле ходил совсем другой человек, и Октябрева терялась. Еще была свежа память об Иване Игнатьевиче, но то, что сейчас шло от Некторова, тревожно волновало.

Оказывается, страдал он вовсе не от боязни быть неузнанным близкими друзьями — узнала ведь Тоша! — а от своей невзрачности. Комплекс неполноценности, который был чужд ему и над которым раньше он добродушно подтрунивал, теперь стремительно развивался, угрожая придавить, пригнуть к земле.

Если бы ему вздумалось сейчас вести дневник, он разделил бы тетрадь на две части и так озаглавил их — «Моя первая жизнь», «Моя вторая жизнь». Первая часть была бы мемуарной, вторая регистрировала бы события сегодняшнего дня сквозь призму вчерашнего. Но дневник выдал бы его с головой, со всей очевидностью открыв, что прежнего Виталия Некторова нет.

В своей первой жизни он не любил философствовать и вообще всякое мудрствование считал уделом людей слабых, в чем-то ущербных и потому ищущих опоры извне. Его здоровую жизнедеятельную натуру не интересовали рассуждения о смысле жизни, о смерти и других высших материях. У него было любимое дело, была личная жизнь, планы на будущее. Что еще? Но теперь, когда катастрофично повзрослел на семь лет, одолевали мысли, которые в нормальных условиях пришли бы, наверное, лишь в старости.