Выбрать главу

В этой ситуации наполняется патетическим светом образ Ная, единственный по-настоящему мужественный образ романа.

«Наконец на перекресток выскочил последний бежавший, в бледных золотистых погонах на плечах. Николка вмиг обострившимся взглядом узнал в нем командира второго отделения первой дружины, полковника Най-Турса.

— Господин полковник! — смятенно и в то же время обрадованно закричал ему навстречу Николка. — Ваши юнкера бегут в панике.

И тут произошло чудовищное. Най-Турс вбежал на растоптанный перекресток в шинели, подвернутой с двух боков, как у французских пехотинцев. Смятая фуражка сидела у него на самом затылке и держалась ремнем под подбородком. В правой руке у Най-Турса был кольт, и вскрытая кобура била и хлопала его по бедру… Обернувшись к разбитому взводу лицом, он взвыл команду необычным, неслыханным картавым голосом. Николка суеверно подумал, что этакий голос слышен на десять верст и, уж наверно, по всему городу.

— Юнкегга! Слушай мою команду: сгывай погоны, кокагды, подсумки, бгосай огужие! По Фонагному пегеулку сквозными двогами на Газъезжую, на Подол! На Подол!! Гвите документы по догоге, пгячьтесь, гассыпьтесь, всех по догоге гоните с собой-о-ой!

…Несколько секунд взвод не мог прийти в себя. Потом юнкера совершенно побелели… Через полминуты на перекрестке валялись патронные сумки, пояса и чья-то растрепанная фуражка. По Фонарному переулку, влетая во дворы, ведущие на Разъезжую улицу, убегали юнкера.

Най-Турс с размаху всадил кольт в кобуру, подскочил к пулемету у тротуара, скорчился, присел, повернул его носом туда, откуда прибежал, и левой рукой поправил ленту. Обернувшись к Николке с корточек, он бешено загремел:

— Оглох? Беги!»

Николка, член семьи Турбиных, перед нами с первых до последних страниц романа. Най-Турс остается героем второй части романа: он живет, действует и умирает во второй части. В третьей Най присутствует посмертно: его кольт… его близкие… его похороны… «Най-Турс, — несколько сбивчиво запишет впоследствии слова Булгакова П. С. Попов, — образ отдаленный, отвлеченный. Идеал русского офицерства. Каким бы должен был быть в моем представлении русский офицер». И в этом своем качестве вводится Най в первую часть романа.

Мы ни разу не видим его в доме Турбиных. На протяжении романа он ни разу не встречается с Алексеем Турбиным, и только по нескольким — вскользь — упоминаниям «Белградского гусарского полка» можно догадаться, что они встречались — могли встречаться — на фронте. Най зримо возникает в первой части лишь однажды: он приходит к Турбину во сне. Приходит посмертно, хотя во времени романа он еще жив. В светозарном шлеме, в кольчуге. («Они в бригаде крестоносцев теперича, господин доктор», — говорит в том же сне давно погибший на германской и тоже предстающий перед Турбиным в испускающей свет кольчуге вахмистр Жилин.) Приходит в ореоле самопожертвования, в романе еще не совершенного, в атмосфере тревожного предчувствия, в предсказании и этого самопожертвования и смерти.

Впрочем, этот эпилог, своеобразно сдвинутый к началу, так что возникает замкнутое кольцо композиции, — по-видимому, след более поздней, завершающей работы Булгакова над романом, когда он продуманно, как в дальнейшем и в пьесах своих, и в прозе, работал над прочной конструкцией произведения.

И вместе с тем это образная, ненавязчивая, но оттого не менее пристрастная мысль—оценка события.

* * *

В мае 1923 года Михаил Булгаков едет в Киев, вероятно, по командировке газеты «Накануне». 6 июля того же года в «Накануне» появится его очерк «Киев-город». Эта поездка в истории работы над романом была очень важна.

Вечерами, в сумерки, когда широкие улицы становились пустынны и гулки, он неторопливо проходил маршрутами своих героев, рассматривал места событий, вглядывался в воспоминания.

«Кажется, мелькают в перебежке цепи, дробно стучат затворы… Вот-вот вырастет из булыжной мостовой серая расплывчатая фигура и ахнет сипло:

— Стой!

То мелькнет в беге цепь и тускло блеснут золотые погоны, то пропляшет в беззвучной рыси разведка в жупанах, в шапках с малиновыми хвостами, то лейтенант в монокле, с негнущейся спиной, то вылощенный польский офицер, то оглушающим бешеным мётом пролетят, мотая колоколами-штанами, тени русских матросов» («Киев-город»).

Останавливался на перекрестках. Уже зеленели каштаны, а он видел, как бежит Най-Турс и падает на разъезженный снег. По Прорезной подымался, погромыхивая, трамвай, а он стоял и смотрел, как, задыхаясь на бегу, подымаются люди в шинелях. Они бежали давно и уже устали от бега. Теперь, отделенный от них четырьмя с небольшим годами, он мог рассмотреть их не спеша. Боковым зрением отлично видел белый и круглый бок музея, в общем-то отсюда не видимый… Там петлюровцы расстреливали юнкеров. В романе об этом будет глухо, вскользь. Вероятно, писать об этом было слишком трудно… И в гимназическом дворе по-прежнему для него чернели давно убранные пушки.

Думаю, только после этой поездки вошел в роман образ матери: «Мама, светлая королева, где же ты?»

Впоследствии П. С. Попов со слов Булгакова записал: «Мать мне служила стимулом для создания романа «Белая гвардия». И так: смерть матери была «неизгладимым, громадным толчком».

Варвара Михайловна умерла от тифа в ночь на 1 февраля 1922 года. В Киеве, в доме доктора Воскресенского. Примерно за год до начала работы Булгакова над романом «Белая гвардия».

Тогда поехать в Киев Булгаков не смог. Прощание с матерью он по-настоящему пережил теперь, в мае 1923 года. И в романе смерть и похороны матери в мае: «…белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей».

Теперь, в мае 1923 года, Булгаков посетил кладбище, где под черным мраморным крестом давно был похоронен отец и недавно — мать; и церковь Николая Доброго на Подоле, где ее отпевали; и «отца Александра» — А. А. Глаголева, старинного и преданного друга семьи, так узнаваемо запечатленного на первых страницах романа. («Правильно, тут взяты черты Глаголева», — скажет Булгаков П. С. Попову.) И встреча Турбина с священником на первых страницах романа («Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери…») тоже ощутимо наполнена маем.

Не в эту ли пору — вслед за образом матери — в роман входит наконец, решительно и необходимо, собственно формируя роман, вторая часть булгаковского двучлена «война И дом» — образ очага, образ семьи, дома… И дом Турбиных, уже существовавший в ранних произведениях Булгакова, все более наполняясь теплом дома Булгаковых и все-таки не совпадая, не во всем совпадая с домом Булгаковых, выходит на свое важное место в романе.

В Киеве писатель виделся с друзьями, близкими. Но в доме на Андреевском спуске, 13, навсегда оставшемся для него полным музыки, смеха и молодых голосов, никого из родных теперь не было. Сестры разъехались. Братьев Ивана и Николая, обоих, навсегда увлек бредовый бег белой армии в 1919–1920 годах. Они были живы, об этом Булгаков уже знал, но бесконечно далеки… По-прежнему лепился у подножия сказочного сада другой дом № 13 — на Мало-Подвальной. Но Коли Сынгаевского не было, и следы его затерялись на дорогах гражданской войны. Александр Гдешинский, теперь уже профессиональный скрипач, прекрасный скрипач, несколько растерявшийся перед жизнью милый Сашка, встретил своего дорогого Мишу, как всегда, нежно и радостно. А Платона, светлоглазого, верного, бесстрашно решительного Платона, не было: он погиб на германском фронте, оказывается, в бессмысленной, никому не нужной, преданной забвению войне…

Были разговоры. О прошлом. Еще больше — о будущем. Несколько сказанных тогда Булгаковым слов А. П. Гдешинский сохранил в своем письме к Булгакову: «Жизнь нельзя остановить — жизнь нельзя остановить, — это ты сказал. — Было хорошо, будет еще лучше».[43]

вернуться

43

Письмо А. П. Гдешинского от 4 мая 1924 года. Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 369, ед. хр. 374.