Своих позиций (как и в окончательном тексте) прочно держался Студзинский. А Николка… Николка то рассказывал восторженно, как в отрывке «В ночь на третье число»: «Ну, Алеша, вещи важные! Красные-то входят, ей-богу!.. Без стрельбы идут, понимаешь ли… Тихо, мирно. Вся армия петлюровская дует сейчас через город…» То вдруг выжидающе заявлял: «Я с ними буду биться!..» «Предлагаю всем бежать за границу…» Выжидающе, потому что это были реплики-вопросы, на которые он, напряженно вслушивавшийся в споры старших, ждал ответа…
Зажигалась елка, Николка брал свою гитару, пробовал «Интернационал». Потом погасала сцена, и Николка оставался освещенный у рампы со своею гитарой, напевая юнкерскую… Пожалуй, в этом варианте для него еще ничего не было решено окончательно. Его выбор был впереди.
Финал еще нуждался в правке, главным образом в сокращениях, в нем было много лишних слов, и небольшие повороты будут найдены позже (так, линия Елена — Шервинский здесь заканчивалась объявлением о браке, а радостного для зрителей аккорда — возвращения и изгнания Тальберга — еще не было). Тем не менее это был финал — в основных чертах тот самый финал, которым и теперь заканчивается пьеса.
И еще одна важная для пьесы особенность определилась уже в этом наброске финала: Булгаков решительно сдвинул историческое время.
Как помнит читатель, петлюровцы, стремительно откатываясь на запад под ударами Красной Армии, оставили Киев в ночь со 2-го на 3 февраля 1919 года. Если быть точнее, события тогда несколько протянулись во времени: решающий бой состоялся восточнее Киева, под Броварами, 1 февраля 1919 года, разведка Щорса прошла по улицам опустевшего города на рассвете 3 февраля, части же Красной Армии вошли в Киев позже — 5 февраля, утром.
В пьесе эти события сдвинуты в один вечер — совмещены. Вот появляется Лариосик (цитирую известный, окончательный текст: «…скоро будут. Ты знаешь, иду сейчас по улице — обозы, обозы, и на них эти, с хвостами. Видно, здорово поколотили их большевики». Входят Мышлаевский и Студзинский: «Красные разбили Петлюру! Войска Петлюры город оставляют!», «Да-да! Красные уже в Слободке. Через полчаса будут здесь». Несколько подробностей сценического действия — и вот уже все бросаются к окну, слышен приближающийся оркестр, звучит «Интернационал». «Господа, слышите? Это красные идут!» В город входит Красная Армия.
Но это сгущение событий во времени — подробность. Значительно интереснее следующее.
Действие последней картины в пьесе «Дни Турбиных» датировано: «Крещенский сочельник 1919 года». Т. е. середина января. Как бы подтверждая неслучайность этой ремарки, П. С. Попов впоследствии записал слова драматурга: «События последнего действия в пьесе отношу к празднику крещенья, т. е. 19 января 19 года». Середина января, а не февраль! Историческое событие перенесено назад на две недели. И как следствие этого предшествующие события — бой на улицах города, захват петлюровцами города — тоже перенесены назад, на месяц раньше действительных. «Первое действие фиксирует 12 ноября», — записал П. С. Попов со слов Михаила Булгакова. И слово «ноябрь» действительно упоминается в тексте первого действия.
Зачем это сделал драматург, так хорошо знавший историю и так точно сохранивший даты и даже часы событий в романе?
Затем, по-видимому, чтобы ремарка читалась так: «Крещенский сочельник 1919 года. Квартира освещена. Елена и Лариосик убирают елку».
Затем, чтобы ввести елку.
…В романе «Белая гвардия» образы-обобщения, образы-символы занимают не то чтобы большое, но очень существенное место. То краткие, ненавязчивые, иногда кажущиеся просто подробностью, то повторяющиеся или развернутые. Таков, например, Саардамский Плотник — кафельная печь в столовой, названная по имени детской книжки, — образ очага, образ согретого теплом дома, семьи. Таковы ноты «Фауста» на открытом рояле в гостиной — символ духовной жизни Турбиных, знак дома, освещенного радостью духовного общения. Для Булгакова это так важно, что в романе он специально переводит прощающихся Тальберга и Турбиных в гостиную, чтобы Тальберг увидел, чтобы в память Тальберга врезались навсегда «и черные аккорды, и истрепанные страницы вечного Фауста» — воплощение того, что он навсегда теряет.
Образы Саардамского Плотника и рояля с раскрытой партитурой «вечного Фауста» остались в романе. Но были образы этого ряда, с которыми Булгаков расстаться не пожелал и, трансформировав их для произведения другого жанра, перенес из романа в драму.
Когда в романе доктор Турбин спешит в свой дивизион, навстречу ему по Владимирской, над толпой, движутся гробы: «Прапорщик Юцевич», «Прапорщик Иванов», «Прапорщик Орлов»… «Офицеров, что порезали в Попелюхе, — торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, — выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто…» Именно после этой встречи, непосредственно после нее, попадает Турбин на закрытый плац своей старой гимназии и сердце его «защемило почему-то от страха». Надо думать, эти гробы Булгаков ввел не только как подробность гражданской войны, но и как предзнаменование.
Они возникают и в первой редакции пьесы — уже не конкретной картиной, а отголоском ее. Мышлаевский, в вестибюле Александровской гимназии: «Сегодня утром гробы с убитыми офицерами проносили как раз мимо гимназии. Дивизион в это время был на плацу и видел. Студентики смутились. На них дурно влияет. (Пауза.)».
В окончательной редакции даже этот отголосок конкретной картины драматург снял. А символ, предзнаменование сохранил — в словах Алексея, на этот раз полковника Алексея Турбина: «Дали полковнику Турбину дивизион: лети, спеши, формируй, ступай, Петлюра идет!.. Отлично-с! А вот глянул я вчера на них и даю вам слово чести — в первый раз дрогнуло мое сердце… Дрогнуло, потому что на сто юнкеров — сто двадцать студентов, и держат они винтовку, как лопату. И вот вчера на плацу… Снег идет, туман вдали… Померещился мне, знаете ли, гроб…»
Или вот другой образ из романа «Белая гвардия». Первый вечер в романе. Самовар, крахмальная скатерть, цветы. Но Мышлаевского еще нет, нет еще Шервинского, и Тальберг где-то пропал. «Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер». Перед Еленой остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». «Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова: «…мрак, океан, вьюгу». Не читает Елена».
Зачем Булгакову в этом месте Иван Бунин с его рассказом «Господин из Сан-Франциско»? По-видимому, вот из-за этих слов: «…мрак, океан, вьюгу». Музыкальная фраза. Образ, передающий атмосферу отчаяния и неизбежности.
В пьесе писатель бережно сохранит этот образ, упрочит его, хотя ссылки на рассказ Бунина уже не будет: «Елена. Я видела дурной сон… Нет, нет, мой сон — вещий. Будто мы все ехали на корабле в Америку и сидим в трюме. И вот шторм. Ветер воет. Холодно-холодно. Волны. А мы в трюме. Вода поднимается к самым ногам…» И в предыдущей картине, в ответ на реплику Николки о Тальберге («Алеша, ты знаешь, я заметил, что он на крысу похож»), Алексей отвечает: «Совершенно верно, Никол. А дом наш — на корабль». Этот «корабль» — уже перенесший шторм, уже входящий в гавань — еще раз возникнет в конце пьесы, в речи Лариона: «Я пережил жизненную драму… И мой утлый корабль долго трепало по волнам гражданской войны…» — «Как хорошо про корабль», — скажет Мышлаевский. «— Да, корабль…»
Вот таким образом-символом, с которым расстаться Булгаков не пожелал и для сохранения которого сдвинул историческое время, была елка.
В романе елка появляется на самых первых страницах: «Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях». И так: «белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?» Елка была здесь символом счастья и радости бытия. В романе она отнесена в прошлое. Во времени действия романа елки фактически нет, хотя она смутно упоминается, датируя время и тоже печальной памятью об ушедшем: «Турбин стал умирать днем двадцать второго декабря. День этот был мутноват, бел и насквозь пронизан отблеском грядущего через два дня рождества. …пахло хвоей, и зелень осветила угол у разноцветного Валентина, как бы навеки забытого над открытыми клавишами…»