Выбрать главу

Затем Фагот вложил фигуру в рот. Должен заметить, что свиста я не услыхал, но я его увидел. Весь кустарник вывернуло с корнем и унесло. В роще не осталось ни одного листика. Лопнули обе шины в мотоциклетке, и треснул бак. Когда я очнулся, я видел, как сползает берег в реку и в мутной пене плывут (неразб.) лошади. Всадники же сидят на растрескавшейся земле группами.

— Нет, не то, — со вздохом сказал Фагот, осматривая пальцы, — не в голосе я сегодня.

— А вот это уже и лишнее, — сказал Воланд, указывая на землю, и тут я разглядел, что человек с портфелем лежит, раскинувшись, и из головы у него течет кровь.

— Виноват, мастер, я здесь ни при чем. Это он головой стукнулся об мотоциклетку.

— Ах, ах, бедняжка, ах, — явно лицемерно заговорил весельчак Бегемот, наклоняясь к павшему, — уж не осталась бы супруга вдовою из-за твоего свиста.

— Ну-с, едем!»

Еще фраза: «Нежным голосом завел Фагот: «Черные скалы, мой покой…»

И последняя: «Ты встретишь там Шуберта и светлые утра».

Описания полета Воланда здесь нет. Полет («Ну-с, едем!») только обещан. И сюжетную подробность — попытку схватить Воланда и его спутников в прощальный час (отсюда милиционеры, мотоциклетка, всадники, человек с портфелем) — Булгаков в романе не использует.

Это — набросок. Я бы сказала, музыкальный набросок. Несколько музыкальных фраз к роману «Мастер и Маргарита».

Как слышны здесь интонации будущего романа! Интонации Бегемота и Фагота. Живой и страстный голос Маргариты. (Один из исследователей романа писал: «А в июле 1934 года, размечая главы теперь уже романа, М. Булгаков вводит в сюжет еще одно действующее лицо — Маргариту».[116] Но вот она — в рукописи 1931 года.) И рядом с нею некто очень важный для автора, очень близкий автору — «я»: «…свиста я не услыхал, но я его увидел».

Имени «Мастер» еще нет — «мастером» Фагот называет здесь Воланда. Имя своего героя — «Мастер» — Булгаков найдет лишь в 1934 году, а до тех пор будет называть его в планах романа Фаустом, в тексте романа — поэтом. Но для автора в 1931 году этот персонаж уже существует.

И песня Шуберта «Приют» («Черные скалы…») войдет в роман. Правда, там ее будет петь не тенор Фагота, а напоминающий о Воланде бас («…откуда-то издалека послышался тяжкий, мрачный голос, пропевший: «…скалы, мой приют…» — и Варенуха решил, что в телефонную сеть откуда-то прорвался голос из радиотеатра»). И «покой» — «Ты встретишь там Шуберта и светлые утра» — Воланд обещает герою уже здесь.

Уже виден абрис Воланда: не одинокий Хромой бес, не искушающий и провоцирующий Мефистофель — булгаковский Воланд, могущественный, равнодушный и снисходительный, в сопровождении своей свиты.

…А над Москвой по-прежнему каждый год, как тысячи лет над тысячами других городов, в мае и июне бушевали грозы. Они волновали Булгакова, чудовищные весенние грозы, тысячи лет поившие суеверие и фантазию, рождавшие страх перед природой и чувство единения с ней. В их восхитительной, пугающей, колдовской силе открывалась нестерпимая глубина, черные кони летели навстречу грозовой туче, и, тесня сатирическую фантасмагорию воображения, подчиняя, поглощая ее, перед писателем вставали образы огромных обобщений — непостижимой красоты женщина, и некто могущественный, как самая смерть, и третий, влекущий как воплощение творчества.

В рукописи романа Булгаков иногда проставлял даты. Одна из них — 21 июня 1935 года — имеет ремарку: «В грозу».

И ночи неистового весеннего полнолуния влекли писателя. В такие ночи, подобно явлению Мастера в зеленоватом платке лунного света, особенно легко приходил Гоголь. Наивно-торжественный, немножко старомодный, невероятно близкий. С его влюбленностью в эти теплые светлые ночи, с его то жутковатой, то смешной чертовщиной южнорусского фольклора. И вечной казалась волшебная майская ночь, в которой пляшут прозрачные русалки. «Всмотритесь в нее: с середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий… А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в ее глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь!» И не кончалась фантастическая июньская ночь, в которой Хома Брут, замирая от ужаса и непостижимого наслаждения, скакал с загадочным всадником на спине.

Соединялись, сплетались, смешивались образы страшно-прекрасных гоголевских ведьм, которые могут заставить влюбленного парня целую ночь скакать по полям и лугам, и по-гоголевски ошеломляющая, веселая реальность чертовщины («У нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, — все ведьмы», — говаривал философ Тиберий Горобець), и образы мировой демонологии — средневековые преданья о ведьмах, летящих на шабаш, намазавшись волшебной мазью, черные грозовые кони древнегерманского бога Вотана, превращенного христианской религией в дьявола, но и в демонском своем обличье сохранившего своих черных коней, и черные вороны — его атрибут.

Эти вороны — атрибутом Воланда — пройдут сквозь несколько редакций романа. В рукописи 1934 года Воланд летит весь в черном бархате, с тяжелым мечом на боку, а на плече у него «мрачный боевой черный ворон»… В рукописи 1936 года в описании этого же последнего полета: «Конвой воронов, пущенных, как из лука, выстроившись треугольником, летел сбоку, и вороньи глаза горели золотым огнем». Позже воронов Булгаков уберет. А кони останутся. Черные кони Воланда — черные кони Вотана — черные кони Мефистофеля («И кони вороные под попоной озябли, застоялись и дрожат». — «Фауст» Гёте).[117] Кони пытающейся спасти своего возлюбленного королевы Марго…

Складывалась, вбирая и преодолевая образы мировой литературы и образы великой музыки — Гоголя, Гёте, Вагнера, Гуно, — булгаковская демонология, новая, ироническая и зримая, демонология, призванная сатирой, освещенная размышлениями о смысле жизни, о смысле любви и творчества.

* * *

У булгаковского Воланда как литературного героя родословная огромна. Образ сатаны привлекал великих художников. Вырастал до огромных философских обобщений в сочинениях Мильтона, Гёте, Байрона, был наполнен неистовой лирической силой в поэме Лермонтова «Демон», стал толчком для прекрасных произведений М. Мусоргского, Ш. Гуно, А. Бойто, Г. Берлиоза, Ф. Листа, воплотился в великих созданиях живописи и скульптуры. Демон, дьявол, сатана, Вельзевул, Люцифер, Асмодей, Мефистофель…

Более всего Воланд Михаила Булгакова связан с Мефистофелем из «Фауста» Гёте, разумеется. Связан осознанно, подчеркнуто и полемично. Связь эта закреплена эпиграфом к роману «Мастер и Маргарита», сначала выписанным по-немецки: «Ein Teil fon jener Kraft, Die stets das Bose will und stets das Gute schafft», потом переведенным на русский: «…так, кто ж ты, наконец? — Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».[118] Источник эпиграфа Булгаков указал: Гёте, «Фауст».

Но вначале — первым толчком для этого необыкновенного замысла — был все-таки не Гёте. Вначале была музыка, источник простой и поэтичный — опера Шарля Гуно «Фауст», написанная на сюжет «Фауста» Гёте и поразившая Булгакова в детстве — на всю жизнь.

Эта опера — чудо мелодичности, простоты, праздничности чувств и жизнеутверждения — была очень популярна в начале века. В Киеве ее ставили постоянно. Семейная традиция утверждает, что в детские и юношеские годы Булгаков слушал эту оперу пятьдесят раз.

Любимые мелодии для него были связаны здесь с партией Валентина. (Они особенно слышны в «Белой гвардии», но и в повести «Тайному другу» также, там они являются герою во сне: «На пианино над раскрытыми клавишами стоял клавир «Фауста», он был раскрыт на той странице, где Валентин поет. — «И легкое не затронуто?» — «О, какое легкое?» — «Ну, спой каватину». Он запел. От парового отопления волнами ходило тепло, сверкали электрические лампы в люстре, и вышла Софочка в лакированных туфлях. Я обнял ее. Потом сидел на своем диване и вытирал заплаканное лицо. Мне захотелось увидать какого-нибудь колдуна, умеющего толковать сны…»)

вернуться

116

Вулис А. Послесловие к роману «Мастер и Маргарита». «Москва», 1966, № 11, с. 128

вернуться

117

Здесь и далее не могу отказаться от удовольствия цитировать Гёте в переводе Пастернака. М. Булгаков, судя по немецкому тексту эпиграфа в черновике, обращался к оригиналу.

вернуться

118

Перевод этих строк, по-видимому, сделан Булгаковым.