Выбрать главу

Вероятно, сразу же возразят, что я конструирую свою гипотезу по образу и подобию гоголевского «Тараса Бульбы». Однако, снова подчеркивая сугубую гипотетичность моего построения, я склонен думать, наоборот, что творческим толчком для знаменитого эпизода — убийства Тарасом Андрия — гениальной гоголевской повести мог послужить именно пушкинский «Тазит». Поэма, мы знаем, при жизни Пушкина не печаталась. Но поэт не раз знакомил Гоголя и со своими ненапечатанными произведениями. В период работы Гоголя над «Тарасом Бульбой» общение между ним и Пушкиным было особенно тесным. Причем Пушкин был не только в курсе этой работы, но в какой-то мере принимал в ней участие. Так, до нас дошло свидетельство современника, что «Пушкину какой-то знакомый господин очень живо описывал в разговоре степи. Пушкин дал случай Гоголю послушать и внушил ему вставить в Бульбу описание степи».[223] Кажется почти несомненным, что Гоголь знал из уст Пушкина и о его «Тазите». Уж очень напоминает старый Бульба с его двумя сыновьями, из которых старший, Остап, совершенно ему по душе, а характер и поведение младшего, Андрия, сразу же его настораживает, Гасуба и его сыновей. Очень напоминают три диалога Гасуба с Тазитом — сцену убийства Тарасом Бульбой Андрия. Следует первый вопрос Тараса: «— Ну, что ж теперь мы будем делать? — сказал Тарас Но ничего не умел на то сказать Андрий и стоял, утупивши в землю очи» (сравним в первом диалоге: «Потупил очи сын черкеса, не отвечая ничего»). Тарас задает второй вопрос: «— Что, сынку, помогли тебе твои ляхи? — Андрий был безответен» (в конце второго диалога «Тазит опять главу склонил», снова ничего не отвечал отцу). Следует третий и самый страшный вопрос: «Так продать? продать веру? продать своих?» Не отвечая и теперь ни слова, Андрий стоял «ни жив, ни мертв перед Тарасом» (Тазит, стоя перед отцом после встречи с убийцей брата, «бледен как мертвец»; на исступленные вопросы Гасуба он снова «молчит, потупя очи»).

Когда имеешь дело с такими великанами художественного слова, как Пушкин и Гоголь, конечно, не приходится говорить о подражании или даже о влиянии, в вульгарном понимании этого слова (хотя глубокое и в высшей степени плодотворное влияние Пушкин на Гоголя, как известно, оказал). Но огонь зажигается от огня. И знакомство с написанной частью «Тазита» могло, как я уже сказал, послужить Гоголю могучим творческим толчком для создания собственного совершенно оригинального произведения. Конечно, мог Пушкин поделиться с Гоголем и планом продолжения поэмы, а если он действительно совершенно отказался от завершения ее (хотя известны случаи, когда поэт возвращался к иным своим замыслам много лет спустя и некоторые из них завершал), даже уступить ему трагическую развязку. Беспримерная щедрость Пушкина в этом отношении широко известна. Но если в данном случае этого даже и не было, то все же сопоставление образов Тазита и Андрия представляет существенный интерес. Андрий изменяет своим и становится на сторону врагов из-за любви к красавице полячке. Насколько глубже и во всех отношениях значительнее, проблемнее раскрыт образ Тазита! Об этом же свидетельствует и другое, естественно напрашивающееся и потому неоднократно уже указывавшееся исследователями, сопоставление «Тазита» — с поэмой Лермонтова «Беглец». В отличие от «Тараса Бульбы», здесь уже не творческая перекличка, а, при совершенно несомненной преемственной связи с пушкинской поэмой, прямая с ней полемика. Поэма Лермонтова от начала и до конца выдержана в «гасубовском» ключе (отсюда, вероятно, и подзаголовок «Горская легенда») безоговорочного осуждения и презрения к Гаруну — образ, играющий в ней роль, аналогичную в пушкинской поэме образу Тазита, но лишенный его психологической глубины и философской содержательности, низведенный до уровня банального труса.

«Росток», заложенный в русскую литературную почву хотя и неоконченной, но производящей такое огромное и целостное художественное впечатление (здесь полностью прав Белинский) поэмой Пушкина, несомненно пророс (и именно со стороны ее исторической и философской проблематики) в «Отцах и детях» Тургенева. Следуя за Белинским в раскрытии смысла «трагической коллизии» поэмы, Чернышевский, знавший план ее продолжения в отличие от Белинского, жалел, что он не был осуществлен. «Глубокое содержание должна была приобрести по мысли автора эта поэма, — писал критик и пояснял: — Тазит падает в борьбе между прежним и новым, отвергаемым и принимаемым нравственным существованием» (II, 454–455). Тем замечательнее, при глубоком общефилософском содержании поэмы, ее национально-историческая конкретность. Чутьем художника-мыслителя Пушкин за свое недолгое пребывание на Кавказе сумел ощутить тот глубинный процесс борьбы «прежнего и нового», который уже начал происходить тогда в сознании и жизни кавказских горцев. Как далеко при этом заглядывал Пушкин в будущее, показывает то, что много десятилетий спустя, почти в самом конце XIX века, один из видных грузинских поэтов, кавказский «певец гор», как его называют, Важа Пшавела, кстати особенно высоко ценивший творчество Пушкина, положил подобную же коллизию в основу двух своих наиболее значительных поэм — «Алуда Кетелаури» и «Гость и хозяин».[224]

4

Булгарин, опираясь на свой опыт «военного человека» (как известно, он сперва воевал в русских войсках против Наполеона, затем переметнулся к Наполеону и участвовал в его походе на Россию в 1812 году), упрекал, как мы видели, Пушкина в «невероятностях» при описании Полтавского боя, которые «заглушают всю прелесть Поэзии», снисходительно объясняя это тем, что «поэт никогда не был зрителем сражения». Теперь Пушкину, который нагнал действующую русскую армию, победоносно наступавшую на турок, за Карсом, таким зрителем быть довелось. Причем ограничиться только ролью зрителя он никак не мог. В альбоме Ушаковой поэт набросал шуточный автопортрет: верхом на коне, в бурке и цилиндре, с длинной пикой в руке он мчится вперед. Штатская одежда Пушкина среди военных фуражек и мундиров действительно заключала в себе нечто странное, даже комическое. Но во всем остальном эпизод, им иронически зарисованный, носил совсем не шуточный характер и мог кончиться весьма трагически.

Пушкин всегда отличался исключительной храбростью и презрением к смерти. Это неоднократно проявлялось в его многочисленных дуэлях. Есть свидетельство, что знаменитая сцена в «Выстреле» (граф спокойно под дулом без промаха стреляющего Сильвио выбирает из фуражки спелые черешни и ест их, выплевывая косточки) навеяна автобиографическими воспоминаниями. Несомненно, автобиографически окрашены и не менее знаменитые строки из «Гимна чуме» Вальсингама о «неизъяснимых наслаждениях», испытываемых от всего, что «гибелью грозит» и в торжестве над чем утверждается достоинство человека, его бесстрашие, мощь его духа. И вот в первой же стычке с турками, при нем случившейся, Пушкин принял весьма активное участие. В «Путешествии в Арзрум» сам он пишет об этом весьма сдержанно: «турки завязали перестрелку на передовых наших пикетах. Я поехал с Семичевым посмотреть новую для меня картину». Подробнее и отнюдь не в таких эпических тонах рассказывает об этом один из вызывающих к себе полное доверие очевидцев, брат И. И. Пущина, Михаил Иванович Пущин, тоже декабрист, но признанный менее виновным и потому сосланный не в «каторжные норы» Сибири, а разжалованный в рядовые и находившийся во время персидской и турецкой войн при штабе Паскевича, очень ценившего его за энергию и выдающиеся военно-инженерные способности. На вопрос поэта, только что прибывшего в армию и находившегося в палатке друга его романтической юности, командира Нижегородского драгунского полка генерала Николая Раевского, где же неприятель: «Дай пожалуйста мне видеть то, за чем сюда, с такими препятствиями, приехал!» — Пущин успокоил его: «Могу тебя порадовать: турки не замедлят представиться тебе на смотр; полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия Пушкин радовался как ребенок тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем, как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым». Тем же был озабочен и Раевский, который вообще не хотел никуда отпускать поэта от себя. В это время в палатку вошел еще один ссыльный, майор Нижегородского пехотного полка Семичев, который предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка. «Еще мы не кончили обеда у Раевского с Пушкиным, его братом Львом и Семичевым, — продолжает Пущин, — как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра оседланным. Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня: не видел ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун и скачущего с саблею наголо́ против турок, на него летящих. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться»[225] Реальную основу, возможно имеет и шуточный автопортрет поэта с пикой в руках. Другой участник войны, генерал Н. И. Ушаков, написавший впоследствии ее историю, рассказывает, что Пушкин, «одушевленный отвагоюсхватив пику после одного из убитых казаков, устремился противу неприятельских всадников. Можно поверить, что донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев пред собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке».[226] В действующих частях вместе с генералом Раевским Пушкин находился с самого своего прибытия к нему и до взятия Эрзерума (Арзрума); участвовал во всех переходах, боевых операциях, несколько раз подвергался вместе со всеми смертельной опасности.

вернуться

223

Свидетельство П. В. Нащокина. «Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851–1860 гг.», стр. 45.

вернуться

224

Д. Д. Благой. Пушкин и Важа Пшавела (к постановке проблемы). Сборник, посвященный памяти Важа Пшавела. Тбилиси, Изд-во Тбилисского университета, 1966, стр. 82–87.

вернуться

225

Л. Майков. Пушкин, стр. 388–389.

вернуться

226

Н. И. Ушаков. История военных действий в Азиатской Турции в 1828 и 1829 гг., ч. 2. Варшава, 1843, стр. 303.