Выбрать главу

В уже упомянутом мною в начале этой главы раннем стихотворении «Война» поэт уповал, что военные дела, ратные подвиги дадут новую пищу его вдохновению — разбудят его «уснувший гений». «Сильные впечатления», острые ощущения при встрече лицом к лицу со смертельной опасностью поэт испытал во время похода на Арзрум, но, как видим, они не стали предметом его песнопений. Больше того, настойчивое подчеркивание в «Путешествии в Арзрум» именно жестокой стороны войны перекликается не с романтическими строками стихотворения 1821 года, а с сочувственными размышлениями Пушкина того же времени об идее вечного мира. Но необычная обстановка, в которой Пушкин оказался после того, как приехал в действующую армию, и которая была так непохожа на столь тяготившее его подневольное «светское» существование, чрезвычайно привлекала поэта. В «Путешествии в Арзрум» он пишет: «Лагерная жизнь очень мне нравилась. Пушка подымала нас на заре. Сон в палатке удивительно здоров. За обедом запивали мы азиатский шашлык английским пивом и шампанским, застывшим в снегах таврийских. Общество наше было разнообразно. В палатке генерала Раевского собирались беки мусульманских полков; и беседа шла через переводчика. В войске нашем находились и народы закавказских наших областей и жители земель недавно завоеванных».

Но в палатку Раевского часто являлась и еще одна группа посетителей, о которых поэт имел основания почти совсем не упоминать, но общество которых было ему особенно дорого и близко. Бенкендорфу и царю поэт позднее объяснял свою поездку в Тифлис и далее к действующей армии желанием повидаться с братом, который служил в Нижегородском драгунском полку и которого он не видал в течение последних пяти лет. Но в числе побуждений к поездке в армию, есть все основания думать, имелось и еще одно, о котором он по понятным причинам умалчивал. Мы помним, что при прощании с Марией Волконской Пушкин сказал ей о своем намерении побывать на местах военных действий Пугачева, а оттуда добраться и до Нерчинских рудников. Сказано это было полувшутку, но, несомненно, отражало какие-то глубокие внутренние переживания поэта. На пугачевских местах он позднее и в самом деле побывал, но посетить сибирских узников, конечно, никакой ни возможности, ни надежды у него не было. Но очень много разжалованных в рядовые декабристов было сослано на Кавказ и находилось в рядах действующей армии. По подсчетам новейшего исследователя, в русско-персидской и русско-турецкой войнах 1827–1829 годов принимало участие двадцать человек из числа декабристов, осужденных в качестве «государственных преступников», и двадцать шесть признанных «прикосновенными». Кроме того, на Кавказ был сослан еще ряд лиц, в той или иной степени связанных с декабристским освободительным движением. Всего «в рядах Отдельного Кавказского корпуса числилось свыше 65 „переведенных“ и разжалованных офицеров-декабристов и более 3000 репрессированных солдат — участников декабрьского восстания».[228]

Для всех сосланных декабристов был создан, по специальным инструкциям свыше, исключительно суровый режим. Ревностным исполнителем этих инструкций был главнокомандующий, генерал Паскевич, во всех сражениях направлявший их в самые опасные места, о чем специально рапортовал высшему начальству. В то же время, поскольку именно декабристы составляли наиболее культурное ядро армии и отличались особенной отвагой, Паскевич широко использовал знания и опыт многих из них, цинично присваивая себе их дела и заслуги. Совсем по-иному относился к декабристам генерал Раевский. Докладывая несколько позднее царю о политических — декабристских и продекабристских — настроениях в армии, Паскевич писал: «дух сообщества существует, который по слабости своей не действует, но с помощью связей между собою живетПо множеству здесь людей сего рода, главное к наблюдению есть то, чтобы они не имели прибежища в лицах высшего звания и, так сказать, пункта соединения». В качестве лиц «высшего звания», оказывающих такое прибежище, он называл и генерала Раевского.[229] В одном из «пунктов соединения» — палатке Раевского — Пушкин встречался со многими декабристами, некоторых из них он раньше знал и лично («Многие из моих старых приятелей окружили меня», — пишет он в «Путешествии»). «Соединению» этому, конечно, способствовал и сенсационный приезд в армию Пушкина, вольнолюбивая поэзия которого так восторгала почти всех участников декабристского движения и сыграла такую большую роль в формировании и их политических взглядов и в особенности их революционных настроений и чувств. До нас дошли скудные сведения о содержании этих встреч. Однако из тоже довольно скупых свидетельств очевидцев мы знаем, что, подобно тому как после возвращения из ссылки поэт читал московским любомудрам свои новые произведения, и прежде всего «Бориса Годунова», так и теперь он читал своим старым и новым приятелям ту же свою историческую трагедию, тогда все еще не опубликованную, читал новые отрывки из «Евгения Онегина». В этом «тесном кругу», по воспоминаниям одного из адъютантов Раевского, друга П. А. Вяземского, поэта М. В. Юзефовича, велись оживленные разговоры с Пушкиным на литературные темы, порой вспыхивали и «откровенные споры». Юзефович упоминает о теме только одного из них: «Пушкин коснулся аристократического начала, как необходимого в развитии всех народов; я же щеголял тогда демократизмом. Пушкин, наконец, с жаром воскликнул: „Я не понимаю, как можно не гордиться своими историческими предками! Я горжусь тем, что под выборною грамотой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных“».[230] Как мы знаем, именно на эту тему, которая всегда имела для Пушкина не узкосословное, а большое культурно-историческое значение и которая занимает такое существенное место в его политических концепциях конца 20—30-х годов, жарко спорил он в 1825 году с Рылеевым и А. Бестужевым. Но в этих тесных дружеских беседах, можно с уверенностью сказать, шла речь и о более близких и острых политических темах. Характерно, что именно в этой обстановке Пушкин поделился одним из планов окончания своего романа в стихах, согласно которому Онегин должен был оказаться в числе декабристов. Особенно откровенный характер, вероятно, носили беседы Пушкина с одним из его любимейших лицейских друзей, членом Союза Благоденствия, невольным очевидцем страшного и трагического зрелища — приведения в исполнение приговора над декабристами, полковником В. Д. Вольховским, занимавшим во время турецкой кампании нелегкий пост обер-квартирмейстера всего Кавказского корпуса и одновременно с исключительной отвагой выполнявшего ряд ответственных боевых поручений. «Здесь, — читаем в «Путешествии», — увидел я нашего Вольховского, запыленного с ног до головы, обросшего бородой, изнуренного заботами. Он нашел однако время, — глухо добавляет Пушкин, — побеседовать со мною как старый товарищ». Еще более часто и тесно общался Пушкин с М. И. Пущиным. Среди разжалованных и сосланных на Кавказ декабристов М. И. Пущин являлся одним из самых замечательных. Его знаниям и личной отваге Паскевич обязан был многими своими победами. Другой находившийся в Кавказской армии декабрист, А. С. Гангеблов, рассказывает в своих воспоминаниях: «В своей солдатской шинели, Пущин распоряжался в отряде как у себя дома, переводя и офицеров, и генералов с их частями войск с места на место по своему усмотрению: он руководил и мелкими и крупными работами, от вязания фашин и туров, от работ киркой и лопатой, до трасировки и возведения укреплений, до ведения апрошей, и кроме того исполнял множество важных поручений. Он же, в той же солдатской шинели, присутствовал на военных советах у главнокомандующего, где его мнения почти всегда одерживали верх (о чем мне известно было через Вольховского и Ушакова). Этот человек как бы имел дар одновременно являться в разных местах».[231]

Пушкину, естественно, импонировал, внушал глубокое уважение замечательный облик этого человека, которого не смогла сломить ни постигшая его тяжкая судьба, ни унизительные обстоятельства, в которые были поставлены разжалованные декабристы. «Он любим и уважаем, как славный товарищ и храбрый солдат», — лапидарно и выразительно заметил о нем поэт в «Путешествии». Не мог не вспомнить с ним Пушкин и его брата, своего «первого», «бесценного» лицейского друга И. И. Пущина. Общение с Вольховским также не могло не вызвать в его памяти далекие лицейские времена. Если при вторичном посещении Минеральных Вод на Пушкина нахлынули воспоминания о его первом там пребывании, о семействе Раевских, о Марии Раевской, здесь он невольно погружался в атмосферу своего отрочества и ранней юности — «лицейских ясных дней». Непререкаемое свидетельство тому — небольшой стихотворный набросок, сделанный им, возможно, тогда же, в военном лагере: «Зо́рю бьютиз рук моих || Ветхий Данте выпадает» Содержание этого, судя по всему, незавершенного поэтом и потому затерявшегося в его рукописях наброска крайне просто. Поэт услышал рано утром в лагере барабанный бой, отбивавший зо́рю — сигнал вставать, и вспомнил свои лицейские годы, когда по утрам его будил тот же звук. Строго говоря, здесь даже почти нет никакого содержания, это скорее то, что некоторые композиторы называют «музыкальный момент». И вместе с тем именно в необыкновенной музыкальности этой стихотворной миниатюры, порожденной услышанным звуком, тайна ее исключительно впечатляющего эстетического обаяния. В связи с резким барабанным боем, в начале стихотворения преобладают звонкие согласные — з («зорю»), б («бьют»), д («Данте выпадает»). Затем, в соответствии с отходом поэта от реального, сейчас окружающего его мира в мир воспоминаний, они как бы приглушаются, притухают: в третьей строке, инструментованной на т, вообще нет ни одного звонкого согласного («На устах начатый стих»). Особенно выразительна в этом отношении пятая строка, как бы постепенно утрачивающая свою материальную весомость (замена двух д первой половины стиха двумя т второй; улетающая, тающая гамма гласных: у-а-е-е-у-е-а-е): «Дух далече улетает». Однако этот мир воспоминаний так ярко переживается поэтом, что как бы приобретает всю силу реальности, — и снова стих ведут по преимуществу звонкие звуки: шестая строчка инструментована на з и в звук привычный, звук живой»), в дальнейшем снова возникает твердое звукосочетание да («раздавался», «давнишнею»)

вернуться

228

Вано Шадури. Декабристская литература и грузинская общественность. Тбилиси, «Заря Востока», 1958, стр. 136–146.

вернуться

229

«Русская старина», 1903, июнь, стр. 490.

вернуться

230

М. В. Юзефович. Воспоминания о Пушкине. «Русский архив», 1880, т. III, стр. 439.

вернуться

231

А. С. Гангеблов. Воспоминания декабриста. М., 1888, стр. 199.