Эти завершающие строки, также принадлежащие исключительно Пушкину (Корнуол в концовке своего стихотворения мечтает о том, что тень возлюбленной станет для него звездой, что в ее глазах мелькнет ему улыбка рая), прямо перекликаются с концовкой первоначальной редакции кавказской элегии, обращенной к М. Н. Волконской. Здесь: «Все люблю я…все я твой», там: «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь». Но там — любовь «и без надежд, и без желаний», «нежность девственных мечтаний», здесь — в этих повторных «сюда, сюда!» — и желание, и прежняя мучительная страсть, и безумный порыв, охваченный которым поэт зовет на свидание свою умершую возлюбленную. И все это не было проявлением только одной вдохновенно пережитой Пушкиным поэтической минуты. Стихотворением «Прощание» поэт расставался с Воронцовой действительно навсегда: этот образ в его творчестве больше не возникал ни разу. Первой редакцией кавказской элегии, по существу, завершилась в его творчестве и тема «утаенной любви» к Раевской-Волконской. Правда, в ту же болдинскую осень (более точная дата не установлена) Пушкин создает еще одно стихотворение «Из Barry Cornwall» — «Пью за здравие Мери». «Оно не относится отдельно ни к одной из тех женщин, которых любил Пушкин и в прошлом и в настоящем, — пишет Б. П. Городецкий. — Поэт обращается ко всем им вместе и к каждой в отдельности…»[270] Однако это ничем не подкрепленное предположение по меньшей мере произвольно. Во всяком случае, к умершей Ризнич «пожелание счастья» в земной жизни, которым заканчивается стихотворение («Ни тоски, ни потери, ни ненастливых дней || Пусть не ведает Мери»), относиться никак не может. С другой стороны, имя Мери, конечно, должно было ассоциироваться с той, кто носила это имя и столь долго была так дорога поэту. Может быть, именно потому и оказалось ему особенно близко стихотворение Корнуола. И все же если необыкновенно грациозное, полное ласковой нежности, насквозь прогретое мягкой душевной теплотой пушкинское стихотворение и связано с Марией Волконской, то на этот раз только по касательной. Наоборот, начиная с «Заклинания» (словно бы оно и вправду оказало свое действие) образ Ризнич — ее «возлюбленная тень» — продолжает «витать» над творческим сознанием Пушкина на протяжении всех последующих болдинских месяцев. Возникает он и во вскоре законченном «Каменном госте», в словах Дон Гуана об его умершей возлюбленной Инезе, муж которой «был негодяй суровый». Очень вероятно, что с нею как-то связан и образ «чахоточной девы» в стихотворении «Осень». Однако самое главное, что образом Ризнич вдохновлено одно из особенно проникновенных, волнующих любовных стихотворений не только пушкинской, но и всей русской поэзии вообще — элегия «Для берегов отчизны дальной», созданная поэтом в самом конце его болдинской осени.
Вместе с тем движение художественной мысли Пушкина от «Заклинания» к этой элегии очень характерно для основного направления всей его творческой эволюции. «Заклинание» и по своей теме и по ее разработке — предельной эмоциональной напряженности, образности, стилю (лунные лучи, скользящие на гробовые камни, пустеющие могилы, дальная звезда, ужасное виденье) — произведение ярко выраженного романтического звучания. И этот неожиданный возврат Пушкина, поэта действительности, к романтизму вызван не только тем, что он в какой-то мере поет здесь с чужого голоса, опирается на стихотворение поэта-романтика. Известную роль и это, конечно, сыграло. Но, в отличие от не столько непосредственно любовного, сколько элегически-философского, порой мистически окрашенного стихотворения Корнуола, романтизм «Заклинания» носит выраженно посюсторонний, страстно-чувственный характер. С необыкновенной живостью и силой воскресший в воображении Пушкина образ умершей возлюбленной его романтических лет погрузил поэта в атмосферу столь ярко пережитого им былого романтизма — романтизма южных поэм, южной любовной лирики, который и «воскрешен» им «во всей его истине» — с необыкновенной яркостью и силой — в «Заклинании». Это подтверждается одной, насколько мне известно, никем еще не отмечавшейся, но очень выразительной деталью. Возлюбленная стихотворения Корнуола зовется Марселией. Пушкин называет свою «возлюбленную тень» другим именем: «Я тень зову, я жду Леилы». Леила — имя героини поэмы Байрона «Гяур», которая произвела на Пушкина в период южной ссылки особенно сильное впечатление, которую и позднее он считал в числе самых значительных — наряду со «Странствованиями Чайльд Гарольда», с «Дон Жуаном» — произведений английского поэта, неоднократно называя его «певцом Гяура», «певцом Леилы». В 1821 году Пушкин даже начал было переводить ее на русский язык. Говоря о том, что его первые южные поэмы отзывались чтением Байрона, от которого он тогда «с ума сходил» (XI, 145), поэт имел в виду прежде всего и больше всего именно «Гяура». А то, что Леила «Заклинания» непосредственно связана с одноименным образом Байрона, доказывается фабульной перекличкой: байроновская Леила гибнет от руки мужа, которому она изменила с гяуром; в конце поэмы рассказывается, как последнему явилась ее бесплотная тень.
Совсем иное — новая элегия Пушкина «Для берегов отчизны дальной». Ее содержание — одна из самых горестных и жгучих страниц реальной биографии поэта: отъезд Ризнич в свою дальнюю «отчизну» — Италию, прощание с нею, ее смерть. Некоторыми образами стихотворение непосредственно перекликается с элегией 1826 года («отчизны дальной», «Под небом вечно голубым», «…там, увы, где неба своды || Сияют в блеске голубом» и «Под небом голубым страны своей родной || Она томилась, увядала»). Еще прямее связь его с «Заклинанием»: «Явись, возлюбленная тень, || Как ты была перед разлукой, || Бледна, хладна, как зимний день» («Заклинание»). Кстати, эти связи делают бесплодными попытки некоторых исследователей оторвать «Заклинание» и элегию от образа Ризнич.[271] Именно данный, чисто земной мотив, мотив разлуки любящих и составляет основное содержание элегии (при первой — правда, посмертной — ее публикации она так и была озаглавлена: «Разлука»). И разрабатывается этот мотив с такой психологической и одновременно поэтической правдой, с такой чистотой, силой и нежностью чувства, которые и придают стихотворению все его неотразимое обаяние. Давая в своих знаменитых пушкинских статьях перечень наиболее замечательных лирических стихотворений поэта, Белинский заключал его словами: «Здесь не названа только „Разлука“ — „Для берегов отчизны дальной“, не названа для того, чтоб сказать, что едва ли грациозно-гуманная лира Пушкина создавала что-нибудь благоуханнее, чище, святее и вместе с тем изящнее этого стихотворения и по чувству и по форме» (VII, 342). «Это мелодия сердца, — писал в другом месте критик, — музыка души, непереводимая на человеческий язык и тем не менее заключающая в себе целую повесть, которой завязка на земле, а развязка на небе…» (V, 50). Действительно, в «Разлуке» восхищает поразительная точность эпитетов и вообще каждого слова: хладеющие — не холодные, а именно все более хладеющие — руки, которыми поэт, сознавая всю тщетность этих попыток, старается удержать любимую, горькое лобзанье, от которого она отрывает свои уста, томленье страшное разлуки, которое тем не менее стон поэта молит не прерывать; исключительная музыкальность — тончайшее кружево звуков: «в тени олив любви лобзанья…». Но больше всего пленяет в этом воистину благоуханном стихотворении, казалось бы, и в самом деле непереводимая на обычный язык, но так проникновенно звучащая в нем столь завораживающая «музыка души».
271
В примечаниях к этому стихотворению Б. В. Томашевский, ссылаясь на первоначальный вариант двух первых строк («Для берегов чужбины дальной…»), пишет: «Это заставляет предполагать, что стихотворение обращено к русской, уезжавшей за границу, а не к иностранке, уезжавшей на родину, как обычно предполагают». Однако на основании варианта, отброшенного самим поэтом, едва ли правомерно делать такое заключение. Ни о какой русской возлюбленной поэта, уехавшей за границу и там скончавшейся, нам абсолютно ничего не известно, хотя увлечения Пушкина изучались более чем достаточно. Наоборот, все реалии стихотворения, как и образы его, ведут нас к Амалии Ризнич. Томашевский не указывает, зачем же понадобилось Пушкину так резко изменить начало стихотворения. Видимо, для того, чтобы скрыть имя женщины, о которой в нем говорится. Но тогда, учитывая все мною сказанное, не естественнее ли предположить, что в первоначальном варианте Пушкин как раз хотел прибегнуть к подобной зашифровке, а затем отказался от этого, как вступающей в противоречие и с реальным фактом, и со всем дальнейшим образным строем стихотворения. Напомню кстати, что в печать Пушкин его не отдавал.