Выбрать главу

Однако «унижение», которое Пушкин, по его словам, в связи с этим испытывал, не могло идти ни в какое сравнение с тем, что пришлось ему испытать совсем вскоре после этого письма.[58] Не успело закончиться несомненно нервировавшее и даже бесившее поэта своей «явной бессмыслицей» дело об отрывке из «Андрея Шенье», как против него возникло новое дело, имевшее гораздо более угрожающий характер.

На имя петербургского митрополита Серафима поступила жалоба от дворовых крестьян на их помещика, некоего штабс-капитана Митькова, в том, что он «развращает их в понятиях православной, ими исповедуемой христианской веры, прочитывая им из книги его рукописи некое развратное сочинение под заглавием Гаврилиады». Подобная жалоба была очень на руку Николаю, который, как мы знаем, усиленно насаждал версию о том, что декабристская идеология якобы в корне противоречит исконно русским народным началам. А тут произведение, которое полковник Бибиков (в уже известном нам доносе оно прямо именуется пушкинским) объявлял исполненным революционного — декабристского — духа («разносит пламя восстания»), осуждается как бы голосом самого народа. По приказанию царя в связи с этим была создана особая комиссия из трех крупных сановников, в том числе одного из виднейших мракобесов александровского царствования, бывшего министра народного просвещения и духовных дел, князя А. Н. Голицына, саркастическую характеристику которому («Усердно задушить старался просвещенье») Пушкин дал в своем «Втором послании к цензору» (1824). И вот как раз в тот день, 25 июля 1828 года, когда царь утвердил решение Государственного совета по делу об отрывке из «Андрея Шенье», особая комиссия постановила допросить Пушкина через петербургского генерал-губернатора, им ли «писано» «богохульное сочинение» «под названием Гаврилиады». Поэт сразу же понял крайнюю опасность своего положения. Александр I в свое время уволил его со службы и отправил в новую ссылку, почти заточение — в Михайловское — за несколько строк об атеизме в перехваченном полицией частном письме к приятелю. В «Гавриилиаде», получившей в рукописи довольно широкое распространение, в эротически озорную ирои-комическую поэму превращены были основные догматы христианского вероучения — о непорочном зачатии, о богочеловеческой природе Христа. «Ты зовешь меня в Пензу, — писал Пушкин 1 сентября 1828 года Вяземскому, — а того и гляди, что я поеду далее „прямо, прямо на восток“» (другими словами, на каторгу в Сибирь) — и пояснял: «до Правительства дошла, наконец, Гавриилиада» (XIV, 26).

Действительно, это был уже не отдаленный и одинокий удар грома; на поэта неумолимо надвигалась новая гроза. «Снова тучи надо мною || Собралися в тишине; || Рок завистливый бедою || Угрожает снова мне || Сохраню ль к судьбе презренье? || Понесу ль навстречу ей || Непреклонность и терпенье || Гордой юности моей?» — спрашивал он себя около этого времени в стихотворении, характерно названном «Предчувствие».[59] Снова вызванный в начале августа 1828 года к петербургскому военному генерал-губернатору для дачи письменных показаний, Пушкин, который с такой уверенностью, порой сам переходя в роль обличителя своих невежественных судей, держался на допросах по делу о стихах «На 14 декабря», сперва дрогнул — отрекся от того, что поэма написана им. Это отречение он повторил снова 19 августа. Больше того, в письме к Вяземскому, которому в 1822 году он послал собственноручно переписанный текст «Гавриилиады», он назвал (очевидно, чтобы предупредить, как держать себя в случае необходимости) в качестве автора поэмы сатирика князя Д. П. Горчакова, известного нецензурными произведениями этого рода; имя Горчакова было названо им и в черновых набросках показания от 19 августа. Горчакову это повредить не могло: он умер еще в 1824 году. Однако в окончательном тексте своего показания Пушкин его имени не упомянул, неопределенно заметив, что рукопись поэмы «ходила между офицерами гусарского полку». Тогда по требованию Николая, внимательнейше следившего за ходом дела, Пушкин был призван третий раз к одному из членов особой комиссии, графу П. А. Толстому, который огласил ему царскую резолюцию: «сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог Правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».

Активное вмешательство царя в допрос и непосредственное обращение его к поэту крайне осложнили и без того очень трудное положение последнего. Слова: «зная лично Пушкина», конечно, имели в виду столь памятную поэту аудиенцию в Кремлевском дворце и длительный — по существу — допрос, по форме — милостивую беседу с царем. Теперь этот допрос-беседа словно бы снова заочно возобновился. Естественно, что перед поэтом со всей остротой встал вопрос: как быть дальше? Продолжать отрицать свое авторство? Но выраженное царем доверие к слову Пушкина, явившееся, в сущности, прямым и тактически очень ловким ответом на горькие сетования последнего в уже известном нам письме к Бенкендорфу, обязывало больше чем что-либо другое. Перестать отрицать? Но это значило не только в высшей степени рискованное признание в авторстве произведения, которое сам же он назвал в своем втором показании «столь жалким и постыдным», но и признание в том, что он говорил до сих пор неправду. Вероятно, никогда Пушкин не чувствовал себя в таком тягостном и, главное, унижающем его в собственных глазах положении, как в эту критическую минуту. «Длинное молчание» поэта — мы помним — предшествовало на кремлевской аудиенции его обещанию царю «сделаться другим». Наступило оно и сейчас, перед тем как поэт принял решение: снова твердо стал на наиболее свойственный ему путь «презрения к судьбе» — мужественной и гордой прямоты. «По довольном молчании и размышлении» Пушкин попросил разрешения написать письмо в собственные руки царя. Получив согласие, он тут же его написал, запечатал и передал графу Толстому. По прочтении письма Николай наложил резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено».[60] Обнаружить само пушкинское письмо пока не удалось. Но все новейшие исследователи высказывают вполне обоснованное предположение, что в нем поэт признался в авторстве «Гавриилиады».[61]

Несомненно и то, что, решив сознаться в своем авторстве, Пушкин в данном, исключительно неблагоприятном для него положении сумел найти тот же прямой, откровенный и вместе с тем полный внутреннего достоинства тон, в котором он провел во время аудиенции в Кремле свой разговор с Николаем и который, бесспорно, импонировал последнему. Вероятно, и теперь это произвело на царя сильное впечатление и в известной мере повлияло на его решение считать дело о «Гавриилиаде» поконченным. И все же для Пушкина этот эпизод явился одной если не из самых трагических, то самых тягостных и горестных страниц его биографии. Близко знавшие поэта люди свидетельствуют, как болезненно воспринимал он это до самого конца жизни, «горевал и сердился при всяком даже нечаянном напоминании» о «Гавриилиаде». Когда кто-то, «думая конечно ему угодить стал было читать из нее отрывок, — Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал».[62]

вернуться

58

Во всех новейших изданиях писем Пушкина, начиная с издания под ред. Б. Л. Модзалевского, данное письмо связывается с решением комиссии по делу о «Гавриилиаде» взять с него подписку в обязательстве «впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строгого наказания» (Пушкин. Письма, т. II, стр. 299) и соответственно датируется «второй половиной (не ранее 17) августа 1828 г.». Однако из содержания письма ясно, что речь идет не об этой подписке, а, согласно постановлению Государственного совета, о подписке обязательства не выпускать в публику ничего без одобрения «предварительной общей цензуры». Царь утвердил это постановление 25 июля. Очевидно, и письмо следует отнести к последним числам июля и не позднее 2 августа (между 3 и 5 августа поэта уже вызывали по делу о «Гавриилиаде», письмо же, судя по его тону, написано до этого вызова). Дошло до нас письмо только в черновом виде. Исходя из этого, комментаторы предполагают, что оно не было отправлено. Однако из резолюции Николая, оглашенной Пушкину в связи с его показаниями по делу о «Гавриилиаде», видно, что письмо к Бенкендорфу было известно царю.

вернуться

59

Отнесенное Пушкиным к 1828 г. стихотворение обычно связывалось с делом об «Андрее Шенье», хотя по своему содержанию и тревожному тону оно скорее перекликается с только что цитированным письмом Вяземскому о «Гавриилиаде». Однако, по указанию внучки А. А. Олениной, «Предчувствие», обращенное к последней, поэт датировал 19 мая, то есть значительно ранее не только начала дела о «Гавриилиаде», но и неблагоприятного для него решения по делу о Шенье (Дневник А. А. Олениной. 1828–1829. Предисловие и редакция О. Н. Оом, Париж, 1936). Если это точно, становится вполне понятным название стихотворения.

вернуться

60

«Дела III отделения собственной его И. В. канцелярии об А. С. Пушкине». СПб., 1906, стр. 311–369.

вернуться

61

В 1951 г. появилось сообщение о находке письма Пушкина к царю с признанием в авторстве «Гавриилиады»; недавно был опубликован и текст его. См. статью С. Феоктистова «Письмо писал Пушкин!» («Комсомольская правда», № 36, 12 февраля 1966 г.). Однако Т. Г. Цявловская, на авторитет которой опирается автор статьи, мне сообщила: «При открытии документа у меня были колебания, рука ли это Пушкина или нет. Но тогда же, в 1951 году, я укрепилась во мнении, что это — не автограф великого поэта. Что представляет собою этот документ, копия ли это того времени, запись ли по памяти современника Пушкина, подделка ли, до сих пор не выяснено».

вернуться

62

Письмо С. А. Соболевского М. Н. Лонгинову в связи с изданием П. В. Анненковым сочинений Пушкина. «Пушкин и его современники», вып. XXXI–XXXII. Л., 1917, стр. 39. Кстати, Б. Л. Модзалевским (Пушкин. Письма, т. II, стр. 301) указано, что Соболевский «попрекает» Анненкова за то, что он «ни слова не упомянул о „Гавриилиаде“ и не привел из нее стихов». На самом деле Соболевский его за это благодарит; см. М. В. Юзефович. Воспоминания о Пушкине. «Русский архив», 1880, т. III, стр. 438.