Выбрать главу

Вместе с тем автор строгим отбором лексического материала, филигранной стилистической его обработкой незаметно для читателей уводит их за сто лет назад, вводит в культурную атмосферу, духовный мир и бытовую обстановку эпохи преобразований начала XVIII века. Тем самым, заложив в «Арапе» основы языка русской прозы вообще, Пушкин, решая попутно важнейшую жанрово-стилистическую проблему, дает образец языка реалистического исторического романа.[153]

Ha первый взгляд может показаться, что парижский эпизод «Арапа», настолько он художественно целен, замкнут в себе, представляет собой нечто самостоятельное, как бы роман в романе. Действительно, если угодно, перед нами своего рода этюд в области и психологии — «метафизики» — любви и выработки соответствующего — «метафизического» — языка. Но вместе с тем этот этюд накрепко связан и с основной фабулой и с композиционной структурой романа, входит в него как его неотторжимая, органическая часть.

Одним из неоднократно применявшихся Пушкиным и очень выразительных художественных приемов является контрастное сопоставление разных общественных укладов, различных национальных культур. С этим приемом мы в какой-то мере сталкиваемся уже в романтических поэмах, особенно в «Бахчисарайском фонтане» (не только даны в контрастно-национальном сопоставлении образы Гирея, Заремы и Марии, но включена и польская предыстория захваченной в плен крымскими татарами Марии). Подлинно реалистической силы и глубины этот прием достигает в «Борисе Годунове», в котором, по контрасту с так называемыми польскими сценами, поставленными в композиционном центре трагедии, особенно рельефно проступает национальное своеобразие жизни и быта Московской Руси. Парижский эпизод жизни «арапа» дал Пушкину возможность набросать «картину самую занимательную» быта и нравов тогдашнего французского общества. Тем ярче, нагляднее, по контрасту с начинавшимся распадом древней французской монархии («государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей»), выступает перед читателями картина становящейся, созидающейся новой русской государственности. Там — праздная и суетная, рассеянная жизнь, полная нравственная распущенность, погоня за деньгами, роскошью и наслаждениями, «соблазнительный пример» чему подавал стоявший во главе государства регент, герцог Орлеанский. Здесь — настойчивый, самоотверженный труд, образцом которого является неутомимая и разностороннейшая деятельность «могучего и грозного преобразователя России» — Петра. Непосредственно связан с этим противопоставлением крутой поворот фабулы. Ибрагим вырывается из тесного круга светских парижских «увеселений», из объятий любимой женщины во имя того, что «почитает своим долгом», — ради больших дел, связанных с судьбами страны, ставшей его родиной, с будущностью «великого народа». Кстати, здесь перед нами тот же процесс преодоления узко личного начала пафосом общественного, гражданско-патриотического деланья, с которым мы неоднократно сталкивались при рассмотрении пушкинской лирики 1826–1828 годов. Борьба долга и любовной страсти с обязательным торжеством первого — одна из наиболее типичных коллизий в литературе русского классицизма XVIII века. Однако в романе Пушкина она решается отнюдь не в плане традиционной рационалистической схемы, а насыщена психологической правдой и реалистической глубиной. Поначалу среди причин, побуждающих Ибрагима ставить перед собой вопрос о необходимости «разорвать несчастную связь, оставить Париж и отправиться в Россию», на первом месте стоят соображения личного порядка — сознание неизбежности драматического финала его романа, а «темное» (выразителен уже сам этот эпитет) «чувство собственного долга» — на последнем. Заставляет его принять окончательное решение великодушное письмо Петра.

В Петербурге «Ибрагим проводил дни однообразные, но деятельные — следственно, не знал скуки. Он день ото дня более привязывался к государю, лучше постигал его высокую душу». Франция, которую он только что покинул, выглядела шумным и пестрым светским карнавалом, обуреваемым «общим вихрем» «веселых забав». «Россия представлялась Ибрагиму огромной мастеровою, где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом. Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка и старался как можно менее сожалеть об увеселениях парижской жизни». «Оргии Пале-рояля» — и «огромная мастеровая» (мануфактура, завод); носитель «пороков всякого рода», самый «блестящий» представитель «жажды наслаждений и рассеянности» герцог Орлеанский — и «вечный работник на троне», как он был декларирован в «Стансах» и каким показан здесь в действии, бережливый и рачительный хозяин и руководитель великой государственной стройки Петр.

Этот резкий исторический контраст «развивается» и в романической фабуле «Арапа» — составляющем главную ее часть русском любовном эпизоде Ибрагима. Образ Наташи Ржевской, как национальный тип, национальный характер, резко контрастен образу «своенравной и легкомысленной» графини Д. (вспомним схожее противопоставление Ксении Годуновой и Марины Мнишек в исторической трагедии Пушкина). Намереваясь женить «арапа» на русской боярышне, Пушкин, как видим, допускает прямое отступление от своего же собственного указания, что прадед первый раз женился на «красавице гречанке». Но это дает ему возможность не только завершить контрастное сопоставление России и Франции, но и широко развернуть основное противоречие, существовавшее в эпоху Петра внутри самой русской действительности, — наличие как бы двух Россий, точнее, двух борющихся начал: старой боярской Московской Руси и новой, европеизирующейся молодой России. Правда, роман Пушкина, несмотря на имеющиеся в нем некоторые хронологические смещения, относится к тому последнему периоду жизни Петра, когда новые начала одержали, казалось, решительную победу, когда поборники «старины» вынуждены были смириться, склониться перед новизной. Таким, во всем покорным воле Петра, подчиняющимся всем новым требованиям, показан потомок «древнего боярского рода» Гаврила Афанасьевич Ржевский, происходивший от князей Смоленских, значит, Рюрикович (любопытно, кстати, отметить, что в имени и отчестве боярина Ржевского соединены имена предков Пушкина, фигурирующих в «Борисе Годунове», дяди и племянника — Гаврилы и Афанасия Пушкиных). Вот как описывается неожиданный приезд Петра в дом к Ржевскому. Услышав, что царь приехал, Ржевский «встал поспешно из-за стола; все бросились к окнам». Увидев царя, всходившего на крыльцо, он «бросился на встречу Петра, слуги разбегались, как одурелые, гости перетрусились, иные даже думали, как бы убраться поскорее домой»; когда царь попросил анисовой водки, «хозяин бросился к величавому дворецкому, выхватил из рук у него поднос, сам наполнил золотую чарочку и подал ее с поклоном государю». На экстравагантное, идущее вразрез всему патриархальному строю мыслей, чувств, привычных представлений Гаврилы Афанасьевича предложение царя выдать дочь Наташу за басурмана из басурманов — арапа Ибрагима — он столь же не только покорно, а и поспешно соглашается: «Я сказал, что власть его с нами, а наше холопье дело повиноваться ему во всем». «Не противоречил» этому решению и тесть боярина Ржевского, тоже Рюрикович, семидесятилетний князь Лыков (начиная с петровского времени род Ржевских сошел со сцены, а род князей Лыковых, со смертью в 1701 году последнего его представителя, боярина князя Михаила Ивановича Лыкова, и вовсе пресекся). Но под пеплом тлеет огонь. Тот же Ржевский, словно бы примирившийся и такой покорный во всем воле царя, не только продолжает внутренне оставаться противником нововведений, но и сохраняет в своем домашнем быту «обычаи любезной ему старины». Подробное описание этого домашнего быта и дается в четвертой и шестой главах романа, причем характер его, помимо всего прочего, настойчиво подчеркивается и чисто лексически. «Она была воспитана по-старинному»; «в старинной зале»; «поцелуй, получаемый в старину при таком случае»; «барская барыня в старинном шушуне»; «внимание к произведениям старинной нашей кухни»; «похвалы старине», — читаем на первых же двух страницах четвертой главы, в которой описывается «обед у русского боярина» (название, данное Пушкиным отрывку из этой главы в сборнике его повестей 1834 года). Гаврила Афанасьевич не мог противиться, «несмотря на отвращение свое от всего заморского», желанию дочери «учиться пляскам немецким», вынужден был бывать с ней на ассамблеях, но «хмурый» и «суровый» вид, который он там имел, выдавал его настоящее к этому отношение. У себя дома, среди своих, он прямо признается, что ассамблеи ему «не по нраву», весьма выразительно добавляя при этом: «Сказал бы словечко, да волк недалечко». И все это вполне соответствовало исторической правде. Мы знаем, что притушенный «огонь» снова вспыхнул вскоре после смерти Петра, при Петре II, когда представители боярской реакции на короткое время вернули было свои позиции.

вернуться

153

См. еще: Б. Л. Богородский. О языке и стиле романа А. С. Пушкина «Арап Петра Великого». «Ученые записки Ленинградского педагогического института имени Герцена», т. 122. Л., 1956, стр. 201–239.