Таким «умением изъясниться» по многим проблемам общественного и духовного характера, поднятым в книге Гоголя, как никто другой, обладал архиепископ Иннокентий. Погодин писал, что «проповеди Иннокентия трепещут минутою» [Москвитянин 1848: 81]. В отличие от другого выдающегося проповедника этой эпохи Филарета Московского (Дроздова), избегавшего в своих речах злободневности, Иннокентий не боялся говорить и об итальянской опере, и о русской масленице, он, по выражению Ап. Григорьева, чувствовал «цвет и запах жизни». Как точно заметил историк русской гомилетики, «мирская жизнь у Иннокентия как-то признана в своих правах, признана и оправдана, пусть как ущербное и неполное, но все же по своим законам движущееся и дышущее бытие» [Зубов 2001: 190].
Современники высоко ценили литературный дар Иннокентия. Лев Толстой, слушавший проповеди Иннокентия под градом ядер на бастионах Севастополя, включил его в список предполагаемых сотрудников журнала «Солдатский вестник», задуманного будущим автором «Севастопольских рассказов». Обобщая суждения современников, один из первых биографов святителя подчеркивал литературные достоинства «слов» пастыря, «этого гениального оратора на кафедре Церковной, который, как писатель русский, должен занять одно из первых мест в истории русской литературы, а как проповедник - одно из первых мест между духовными витиями не только нашего времени и Отечества, но и всех времен и народов» [Русский Златоуст 2006: 99].
Важнейшее свойство своего стиля Иннокентий определял как «народность». Он писал Погодину: «Это качество должно быть первое в проповедях, и для него можно пожертвовать многим... Кажется, вы привыкли к одному роду поучений, который у нас господствовал (на беду) и продолжает господствовать. Но воля ваша, он не народный и годится только для ученых. Я сам когда-то думал по-вашему, но кафедра и опыт меня переменили. Если бы вы преподавали Историю на площади Кремлевской, то у вас бы не только бы переменился язык, а может быть и многие мысли» [Цит. по: Барсуков 1894: 257].
Речь Иннокентия необычайно доступна и образна. Как точно заметил один из современников святителя, у него «сила ума разрешалась богатством образов» [Зубов 2001: 201]. Для изъяснения церковных догматов он использует образы из мира природы, в рассказах о событиях священной истории его воображение рисует широкие картины, полные художественных деталей, которых нет в священных текстах. В киевском журнале «Воскресное чтение» (1838/1839, № 34), выходившем при ближайшем участии Иннокентия, была помещена статья «Звездное небо», описание которого носит, по наблюдению В.П. Зубова, следы явного влияния начального пейзажа «Сорочинской ярмарки»: «взгляните на этот беспредельный купол, как бы покоющий в объятиях своих дремлющую землю» (Ср. у Гоголя: «Голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в объятиях своих») [Зубов 2001: 201]. Однако такого рода литературность была по вкусу далеко не всем церковным авторам. Филарет Московский писал о его «Страстной седмице»: «Не лишнее было бы, если бы по иным местам пройти холодным взором рассудка, и остричь некоторые слова, в которых далеко простерлась свобода воображения» [Цит. по: Барсов 1884: 199].
Проповеди Иннокентия отличал глубокий психологизм, обращенность к интимно-личным переживаниям слушателей. В отличие от Филарета, который, по словам И.В. Киреевского, движется от разума к сердцу, Иннокентий выбирает другой путь - от сердца к разуму. Исследователи уже отмечали связь его образной системы с романтизмом. Таков, к примеру, излюбленный романтиками образ развалин или руин, в котором «явлена стихийность и бесформенность ночного лика бытия» [Зубов 2001: 178]. Ему целиком посвящено слово Иннокентия в святогорской сельской церкви 21 августа 1842 г. Вокруг нее располагались развалины некогда прославленного монастыря. Иннокентий видит в них символ разрушения храма человеческой души. «Как же, - вопрошает он, - узнать, что храм души нашей цел и благоустроен? - Так же, как узнают это в отношении к храмам наружным: сравнением состояния и вида их с чертежом, по которому они строены. “Чертеж” внутреннего храма - в Евангелии и совести нашей <...> в нас, доколе остаемся на земле, все еще нет целого и полного храма души в том совершенстве, какое он должен иметь по намерению Небесного Архитектона» [Русский Златоуст 2006: 406-407].