Выбрать главу

Всо это было бы очень просто, если бы Маракулин-Ремизов был прав в своем простом описании кабинета, правильно разделенного на две половины, на два отдела: с одной стороны нестеровская «Святая Русь», с другой стороны-клетки с обезьянами; одесную-страдающие и распинаемые праведники, ошую-распинающие и гримасничающие обезьяны… Если бы творчество А. Ремизова было таким аракчеевски-прямолинейным, то о нем не стоило бы ни говорить, ни писать. Но в том-то и дело, в том-то и сложность творчества А. Ремизова, что в жизни, им видимой, чувствуемой и изображаемой, все смешано, перепутано, сплетено: страдающие праведники сходят с нестеровской «Святой Руси», смешиваются с толпой обезьян и предаются оргии зверской жестокости и всяческого непотребства; только одни лучистые, «как потерянные», глаза выдают их внутренний ужас и муку. Все смешивается: зло с добром, правда с ложью, обезьяна с праведником. И посреди этой смешанной, кошмарной толпы, среди этой кошмарной жизни, им же изображенной, стоит А. Ремизов, как Маракулин в кабинете Плотникова: «Маракулин стоял между „Святой Русью“ и обезьяной и ровно ничего не мог понять»…

2.

Перечитывая подряд все произведения Ремизова, иной раз прямо задыхаешься в том кошмарном тумане, который обволакивает собою всякую человеческую жизнь в его рассказах и романах. Липкая, клейкая грязь «Пруда»-первого романа А. Ремизова-засасывает в себя, как тина; на каждой странице кривляются и непотребствуют пред нами обезьяны, тем более страшные, что невыдуманные, а иногда-и это еще тяжелее-сквозь звериную их гримасу светятся лучистые, «как потерянные», глаза, полные отчаяния и муки. И всюду-последнее унижение человеческой личности, изнасилование души человеческой. Развратный, добродушный и глупый монах, о. Гавриил, жадно пожирает объедки и помои; студент, кончая самоубийством, зарезывается «перочинным ножичком в отхожем месте»; лакей с гордой кличкой «Прометея» занимает в Зоологическом саду «какую-то нечистую и тяжелую должность при слоне во время случки» («Пруд»); «тараканомор» Павел Федорович, «пес сапатый», убивает женщин во время припадков своей звериной похоти («Чортик»); почтовый чиновник Волков живет с женой и с «собачкой благоверной» и, в конце концов, убивает и жену, и собаку: «будет, говорит, насладился»; часовой мастер Семен Митрофанович сперва заставляет безответного мальчишку креститься и прикладываться к его пятке, а потом-пить из «посуды в углу» («Часы»); веселый зубоскал и гримасник Бородин-мертвец среди живых («Жертва»)… И так буквально в каждом рассказе, на каждой странице; какой-то кошмар без начала и конца. И это-жизнь. Мало того: не только на яву, но и во сне не могут уйти от этого мучительного кошмара жизни герои А. Ремизова, кто бы они ни были-обезьяны или страждущие люди. Стоит обратить внимание на этот факт: ни у одного писателя нет такого количества «снов», каким А. Ремизов одаряет своих героев; всем им не столько спится, сколько снится, и все сны их-сплошной, мучительный кошмар. Да и неудивительно: что в жизни, то и во сне. И недаром сны самого А. Ремизова, с такой удивительной тонкостью зарисованные им («Бедовая доля»), — тоже сплошные, мучительные кошмары. Прочтите эти «сны»-и вы поймете, какою представляется А. Ремизову человеческая жизнь. А один из этих «снов», так и озаглавленный «Обезьяны», рассказывает нам о том, как сам автор увидел себя во сне «предводителем шимпанзе», которых предают «на Марсовом поле» такой жестокой казни, что вся земля «взбухла от пролитой обезьяньей крови»… И сон этот дает ответ о значении всех «обезьян» жизни и творчества А. Ремизова: сами они-только жертвы чего-то или Кого-то. Убийцы, мучители, звери-люди, сеющие кровь и слезы по земле, все они-сами жертвы, за которых надо потребовать такого же ответа, как и за их жертвы. И когда на это «Марсово поле» прискакал Медный Всадник, «весь закованный в зеленую медь» (так продолжается «сон» А. Ремизова) и стянул арканом горло «предводителя шимпанзе», то-«в замертвевшей тишине, дерзко глядя на страшного всадника перед лицом ненужной, ненавистной, непрошенной смерти, я, предводитель шимпанзе… прокричал гордому всаднику и ненавистной мне смерти трижды петухом»… Если от этого Медного Всадника-того самого Всадника, которому и Маракулин бросил в лицо свой мучительный стон, как это уже отметили мы выше, — если от этого Медного Всадника нельзя получить ответа за все-и за распинаемых, и за распинающих, то только стон, насмешку и издевательство можно бросить ему в лицо… Но ведь и это-не ответ на вопросы о причинах и целях страданий и муках человеческих. Ответа А. Ремизов и не дает, — но неустанно он все спрашивает, спрашивает и спрашивает… Он отвращает свой взгляд от «обезьян», он ищет чистоты, святости, наивности, любви, как оправдания мира. Где найти все это, где искать все это? Конечно, среди тех, о которых еще Христос сказал: если не будете, как дети-не войдете в царство небесное… И Ремизов обращается к детям; среди них он хочет найти «Святую Русь», еще не загрязненную жестокостью, не запачканную кровью, не измученную муками тяжелой крестной ноши… Посмотрим, что он находит.

3.

Так рисовать детей, как рисует их Ремизов, так любовно и нежно заглядывать в их душу-немногие умели и умеют в нашей литературе. Четырехлетний пузан Бебка с оттопыренными губами («Чортов лог»); приготовишка, мечтающий утащить из учительского шкапа игрушку («Слоненок»); малыши-гимназисты, убегающие «в Америку» с паспортом кухарки Феклуши и с тремя рублями («Царевна Мымра»); крошечная «королева» Саша с носиком «с защипкой» и с синими прелукавыми глазками («Мака»); фантастическая и такая реальная «Зайка», шалунья и веселушка-все это, повторяю, написано нежно и любовно большим художником, которому близка детская душа, близки дети, «эти единственно милые и чистые незабудки». И вот, посмотрите, что делает с ними А. Ремизов, что делает с ними жизнь.

Проходит первое, чистое, бессознательное детство. Восьмилетний Коля («Пруд») уже начинает вспоминать «что-то хорошее, что было когда-то, третьего года»; начинается что-то стыдное, тайное, запретное; растут синие круги вокруг глаз. Вместе с этим приходит что-то звериное, «обезьянье», жестокое. Пойманную крысу «потихоньку» ошпаривают кипятком, «норовя в глаза»; крыса, судорожно умываясь лапкой, кричит, как человек… «Из навоза выкапывают белых, жирных червей и, набрав полные горсти, раздавливают по дорожкам». Ловят лягушек и истязают-потешаются: «отрывают лапки, выкалывают глаза, распарывают брюшко, чтобы кишки поглядеть»; и в то же время весело, по-детски, егозят и шалят, «как маленькие обезьянки»… И подлинно-уже начинает сквозь святое детское лицо проглядывать гримаса жестокой, грязной «обезьяны»… «Не было на свете ни лица, ни такого предмета, на чем бы глаза успокоить. Даже дети, эти единственно милые и чистые незабудки… Детские личики казались в зверских, стальных намордниках. И скалили из-за решетки свои молочные острые зубки» («Пруд»). И это-те, о которых сказано: если не будете, как они-не войдете в царство небесное! Где чистота, невинность, ласка, любовь, где дети-ангелы? — Их нет! «Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи»… Нет святых детей, — из них уже выросли дети-обезьяны, мучители и палачи, в звериных стальных намордниках… Растут дети-и растут с ними жестокие, калечные мысли; озлобляется и пачкается детская душа. Жизнь берет свое. Гимназистик Атя, неудачно бежавший в Америку, любит чистою, детскою любовью Клавдию Гурьяновну, свою «царевну», свою «единственную»; спасаясь однажды от наказания, прячется он под кроватью «царевны» в то время, когда к ней приходит любовник… Жизнь берет свое-и Атя уходит уже не тот-с камнем на сердце и с пустыней в душе; осмеяна, поругана его любовь, жизнь показала ему свое «обезьянье» лицо («Царевна Мымра»). И уже не детские сны видят такие дети: их сны-тоже кошмары грязи, крови и гримас («Пруд», «Слоненок»). Жизнь захватывает, жизнь засасывает их; они смешиваются с толпой «обезьян», скотское торжествует над человеческим. И часто, сохраняя еще в душе ту искру, которая делает их «как потерянные» глаза лучистыми глазами бесприютной «Святой Руси», они все же до конца, до дна принимают и выявляют то звериное, жестокое, что есть в человеке. Никакой разделяющей черты нельзя провести тогда между «Святою Русью» и обезьяной: все спутано, перемешано, сплетено-правда и ложь, зло и добро, святое и «обезьянье». И тогда одновременно «что-то пречистым тает на лицах в ангельском умилении, трубят трубы справедливости и негодования, а в сердце какие-то паразитические насекомыя гадят и кишат и безгранично царят в своем царстве»… («Пруд»). И снова встают прежние вопросы, снова кровь и страдание требуют ответа: «земля взбухла от пролитой обезьяньей крови»… И снова выясняется, что и распинающие, и распинаемые, все-жертвы; и громко звучит тот ужас перед жизнью, к которому сводится эта сторона творчества А Ремизова.