В прежние эпохи смыслообразующим стержнем был Бог. Конец XIX и начало XX века ознаменовались провозглашением смерти Бога (Достоевский, Ницше). С этого времени смыслообразующим стержнем стала смерть Бога, его исчезновение. Вся ответственность за происходящее в этом мире возлагается отныне на человека, который в силу своей обесчеловеченности не в состоянии справиться со столь великой задачей. Поскольку смысл жизни всегда поддерживал и определял различные социальные и индивидуальные нормы и ценности (нравственные, этические, эстетические, культурные и т. д.), то с утратой смысла все эти нормы и ценности приходят в упадок и разрушаются. Но ведь то же самое относится и к истине: если утрачивается смысл жизни, то утрачивается и интерес к познанию истины, к ее поиску и утверждению. Тогда рациональное отношение к миру уступает место иррациональному отношению и истолкованию. Что же остается делать «бедным маленьким людям», на что им надеяться, откуда и от кого ждать избавления и спасения?
В «Мифе о Сизифе», как заметил сам Камю, речь идет об анализе или трактовке абсурдной чувственности, абсурдного мироощущения, а не абсурдной философии, которая нашему времени неизвестна. К тому же если абсурд рассматривался до сих пор как некий вывод, итог, то Камю рассматривает его как отправной пункт, исходную точку зрения. Речь идет не о метафизике и не о предрассудках, а об исследовании «болезни духа» в ее чистом состоянии.
Хотя Камю часто называли философом-экзистенциалистом, он сам не жаловал эту философию и не разделял ее основных принципов и положений. «Нет, я не экзистенциалист… Сартр — экзистенциалист, и единственная книга идей, которую опубликовал, — „Миф о Сизифе“ — была направлена против философов, называемых экзистенциалистами».
Действительно, в «Мифе о Сизифе» Камю подвергает резкой критике современные течения в философии и прежде всего философию экзистенциализма. Однако эта критика носит скорее описательный, чем исследовательский характер. Ему, видимо, важнее было описать симптомы интеллектуальной болезни XX века, чем установить диагноз, констатировать ее наличие, чем лечить.
Рассматривая различные философские учения нашего времени, Камю замечает их общую «ахиллесову пяту» — отрицание, которое является для них главным: «Для экзистенциалистов отрицание — и есть их Бог… Бог этот поддерживает себя отрицанием человеческого разума». «Но еще никогда, быть может, атака на разум не была столь напористой, как в наше время… От Ясперса до Хайдеггера, от Кьеркегора до Шестова, от феноменологов до Шелера, в области логики и в области морали целое семейство умов, родственных в их ностальгии, противоположных по их методам и целям, упорствовало в том, чтобы перегородить столбовую дорогу разума и отыскать свои прямые пути к истине».
Философская мысль эпохи, согласно Камю, колеблется между крайней рационализацией реального и крайней его иррационализацией, а крайности, как известно, сходятся. Расхождения и различия между ними кажущиеся. Вообще, как полагает Камю, несправедливо считать, что понятие разума имеет единственное значение и смысл, нельзя не учитывать того, что разум представляет собою нечто человеческое и, как таковой, он может обращаться не только к реальному, но и к божественному. Например, в эпоху Плотина перед разумом встала альтернатива: адаптироваться или умереть. Естественно, разум адаптировался. «У Плотина он из логического превращается в эстетический. Метафора замещает силлогизм». Адаптация, как видно, дорого обошлась разуму, по существу, он должен был отказаться от своего самого важного оружия — логики: место логики заняла эстетика, к тому же религиозно-мистического толка. Правда, утоление плотиновской меланхолии осуществлялось одновременно смещением страха в сферу божественного. Не потому ли Камю приходит к неутешительному выводу: «Мысль человека есть его ностальгия». Если разум Гуссерля стремился к тому, чтобы уничтожить какие бы то ни было границы, чтобы подавить страх, то Кьеркегор, как известно, утверждал, что достаточно какой-то одной границы, чтобы дискредитировать разум. Камю в свою очередь, используя предшествующий опыт европейской метафизики, приходит, кажется, к более удовлетворяющему выводу: «Абсурд же — это разум, осознающий свои пределы». Мыслить — это научиться заново видеть. Если у Гуссерля в его логическом универсуме все человеческие страсти и желания постепенно как бы замирают, то в апокалипсисе Кьеркегора страстное желание ясности должно постоянно ограничивать себя, чтобы хоть как-то удовлетворить свои интересы. Грех здесь вовсе не есть знание, а есть желание знать. И именно этот грех делает абсурдного человека одновременно виновным и невиновным.