Выбрать главу

Зима, кучи опавших листьев и снег, покрывший их, как земля покрыла утраченное навек лицо, как туман покрыл память...

Аарт де Гельдер стал замечать в нем растущее беспокойство. Учитель работал с частыми перерывами, расхаживал взад и вперед, останавливался у окна и смотрел вдаль, бормоча что-то себе под нос. А вот теперь он неожиданно вышел из дому. С тревогой наблюдал юный ученик за Рембрандтом во время болезни Гендрикье и после ее смерти. Сначала ему казалось, что ничего не изменилось в учителе. Коренастый, смуглолицый, с коротко подстриженными седыми усами и редкими всклокоченными космами волос, Рембрандт сидел перед мольбертом и работал запоем. В те недели он только трижды нарушил свой обычный распорядок: в день, когда врач заявил, что нет никакой надежды на спасение Гендрикье, в день ее смерти и в день погребения. Приземистый, плотный, одинокий и мрачный сидел он перед холстом и писал как одержимый. Аарт де Гельдер был удивлен этим кажущимся равнодушием Рембрандта. Но позже он удивился, как ужасно потрясла учителя смерть Гендрикье.

Рембрандт точно онемел. Он ни к кому ни с одним словом не обращался, даже с де Гельдером разговаривал только в виде исключения. Глаза его потускнели и глубоко запали. Рука двигалась тяжелее, но как-то лихорадочнее. Связь с внешним миром оборвалась. Де Гельдер работал в одной с ним мастерской, но это не нарушало полного одиночества Рембрандта. Даже за столом он сидел будто один, не принимая участия в общей беседе. Стоило кому-нибудь рассмеяться, как он вздрагивал, точно пробужденный от своих мыслей, непроницаемых для окружающих. Он раньше других уходил спать и во сне разговаривал, как дитя. По утрам он, кряхтя, вставал и с трудом принимался за работу.

Произведений мастера, датированных 1663-им и 1664-ым годом, сохранилось очень мало. И все они отличаются непривычной для Рембрандта холодностью, невыразительной фактурой и грязноватым тоном.

Но как бы ни был короток этот период затишья - два, два с половиной года - он сыграл решающую роль в творческой эволюции мастера.

Раскрывая самые последние страницы деятельности Рембрандта, мы встречаем в них совершенно иного художника. Изменился жизненный тонус его творчества, стремление к истине и справедливости заполонило всю душу, но агрессивность протеста почти исчезла. На первый план выступают темы безмерного отчаяния и всепоглощающей любви, живописный стиль приобретает оттенок какого-то глухого внутреннего брожения и вместе с тем таинственно сияющей красочности.

С марта по декабрь 1986-го года в музеях Советского Союза экспонировалась коллекция американского собирателя картин Арманда Хаммера. О качестве этих ценных произведений, их уникальности свидетельствовали имена создателей этих полотен, имена крупнейших художников Европы с шестнадцатого по двадцатый века - Рафаэль, Микеланджело, Пикассо, Шагал. Звездой коллекции Хаммера явилась картина Рембрандта "Юнона" - по признанию специалистов, эта картина является самым лучшим из тысяч произведений мирового искусства, еще оставшихся в американских частных коллекциях (высота рембрандтовской "Юноны" сто двадцать семь, ширина сто семь сантиметров). И каждый из посетителей музея, вновь и вновь возвращаясь к этому полуфантастическому поколенному портрету, будет вновь и вновь изумляться красоте и проникновенности живописного дара благодарной и вечной памяти Рембрандта своей прекрасной возлюбленной и верному другу.

Свет, как понимал его Рембрандт, был не что иное, как лучезарность. То не был естественный свет, омывающий все предметы или преломляющийся в них и оживляющий их своими контрастами. Напротив: то был некий идеальный свет, только мыслимый и воображаемый. И этот-то свет и управляет композицией Рембрандта. На его глаз, этот свет, где бы он ни сосредоточивался, везде властвует над сценой, подчиняет ее себе и дает ей равновесие. Образует ли этот свет центр действия, блистая в самой середине картины, как это происходит в "Отречении Петра", или обволакивает наш взор сверху, как это происходит в поколенных и поясных портретах. Или исходит из какого-нибудь источника, расположенного на краю полотна, за его краем или перед полотном все равно. Все существующее от него приобретает свою окраску и видоизменяется в подчинении ему.

Иногда этот свет излучается прямо из тела, как, например, на луврской картине "Христос и ученики в Эммаусе" или на портрете читающего Титуса. Иногда - из какого-нибудь предмета, как, например, из таинственной надписи на светящемся диске перед окном на гравюре "Доктор Фауст". В зависимости от своих разнообразных эффектов этот свет то создает на картине смущающую асимметричность, как в "Добром самаритянине", то, наоборот, самое правильное и симметрическое расположение частей, как в "Юноне". Но откуда бы ни исходил рембрандтовский свет на его картинах и офортах, он всегда - сияние небывалое, торжествующее, чудесное. Он то легок, то резок. Он скользит с предмета на предмет, как трепетание крыльев, с невыразимой нежностью, со странной переменчивостью и с постоянной неожиданностью. А то вдруг он загорается нестерпимым блеском молнии, как скипетр Артаксеркса на бухарестской картине "Падение Амана", и тогда нужен весь гений Рембрандта, чтобы удержать его на картине, не нарушая всего ее строя. В офорте "Благовестие пастухам" и в картине "Явление Христа Магдалине" это сияние блистает столь же, как само чудо, и отождествляется с ним в одно.

Сияние во мраке. Тепло и трепетно светятся лица и фрагменты одеяний, выступающие из глубокой, таинственной тени. Эта теневая среда, воздушная, пронизанная какими-то блуждающими огнями, отблесками, производит впечатление не только пространственной глубины, но как будто бы и глубины времени. Темные фоны написаны жидко и прозрачно, а по мере того, как зыбкая мерцающая тьма переходит в свет, пространство сгущается в предметы и из марева прошлого проступает настоящее. Краски накладываются более пастозно и, наконец, на самые освещенные места Рембрандт наносит такие выпуклые сгустки красочного теста, которые обладают собственной предметностью и кажутся самосветящимися.

Благодаря этому самосвечению Рембрандту удается выявить себя. Ни штриховая линия, ни наилучший колорит не позволили бы ему передать людям всю ту вселенную величия и необычайности, которую он носил в своей душе. Этот свет был и должен был быть для Рембрандта единственным способом выражения. Вместе с тем этот свет был одним из самых редких и самых изумительных приемов, какие только породила живопись среди великих художников.

Выйдя из дома, Рембрандт чуть ли не ощупью двигался в этом море летнего солнца. Он был поражен до глубины души. Мир, оказывается, все еще молод сады цветут, деревья ласковой тенью склоняются над его головой, вода переливается и сверкает, сверкает тысячью пляшущих золотых чешуек. Рембрандт провел рукой по глазам: как давно это было. Сколько ему было тогда лет? Как мучительно много произошло за эти годы. Память его работает медленно, и он чувствует какую-то тупую тяжесть в затылке, когда заставляет себя думать. Он идет дальше медлительным, но упругим шагом. Ему приятно это ощущение насквозь проникающего тепла. Прохожие останавливаются, здороваются с ним. До него долетают обрывки их разговоров, - а я думал, что он умер или уехал куда-то, что-то о нем совсем ничего не слышно. Рембрандт улыбается. Ему кажется, что они говорят не о нем, а о ком-то постороннем. Он внимательно вглядывается в улицы, по которым давным-давно не ходил. Здесь снесены какие-то здания, галереи. Там выросли новые дома, замощены проезды. Он покачивает головой: и знакомых совсем не осталось. Кое-кто из прохожих здоровается с ним, насмешливо улыбаясь. Быть может, виной тому его странная внешность? Улыбается и он в ответ тихой, полной молчаливого расположения улыбкой.

Сколько ему лет? В нем просыпается ребяческая, необъяснимая радость, его озаряет тихое внутреннее сияние - жизнь в цвету. Неужели это из его дома выносили покойников? Он почти не верит в это. Ему, вероятно, приснилось все: тягостные кошмары, видения умерших женщин и детей, ученики, друзья, величие, долги, преследования, банкротство. Все сны, сны.

И среди них одна только явь - его картины. И вот теперь, сегодня, он опять во власти светлого сна о прогулке. О том, как он ребенком разгуливал в другом мире, в иной действительности, давным-давно стершейся в его памяти. И вот будто ничего не изменилось. Добела раскаленное, сверкает солнце, голубизной сияет день, город уже остался далеко позади: высокие серебристо-серые тополя приветствуют Рембрандта звонким шелестом и матовым блеском, точно тысячи выбившихся из-под земли фонтанов.