Рембрандт стоял у окна. Он не замечал ни пронизывающего ночного холода, ни влажной серебристой пыли, которую сырость оставляла на грубой ткани его рабочего халата, и вряд ли он слышал глухой прибой волн, поднятых ночной бурей. Он провел рукой по волосам: где же его прежний ореол великого мастера? Он всего-навсего бюргер ван Рейн, бывший живописец, вынужденный временно проживать на постоялом дворе...
Жизнь его всегда была очень бурной и полной. Он забрался слишком высоко, стремясь с самого неба сорвать плоды прекрасного. И рухнул с высоты на мрачную и гнусную землю; его завистники ныне празднуют свою победу. Он получил урок. Подняться можно только раз в жизни. В пятьдесят лет нечего рассчитывать на благосклонность изменчивой судьбы. Он на многих примерах убедился: кто падает, тот уже не поднимается. Он знал, что ему следует забыть свое блестящее прошлое, свою мечту о счастье. И все же, почему честолюбие, спутник его юности, и поныне не оставляет его в покое? Честолюбие, которое некогда погнало его, юношу, почти мальчика, в Амстердам, которое побудило его с дерзкой самонадеянностью добиваться руки дочери аристократа, советника принца Оранского, которое склоняло его вести жизнь на широкую ногу и рождало фантазии, по своей силе превосходившие его талант...
Рембрандт поднял голову. Ни один звук мира смертных не примешивался к симфонии ветра и воды; сейчас, в эту позднюю и глубокую ночь, он постиг всю неосуществимость и сверхчеловечность того, чего желал. Его высокомерие причина всех зол. Он поглядел вниз из высокого маленького окошка, у которого стоял, и ему вдруг представилось, что город лежит как бы в глубокой пропасти, где перемешалось все: честолюбие, стремление к роскоши, тяжкий труд, зависть, вражда и предательство - все, из-за чего мучил и убивал себя там внизу темный род людской...
А вот другое видение - люди пируют и празднуют на краю бездонного кратера. Но все это лишь маскарад. Властелины купаются в роскоши, баловни судьбы венчают себя золотыми венцами, а чернь безропотно сносит угнетение и славит своих угнетателей. И никому, кроме таких отщепенцев, как он, глядящих с высоты своего одинокого сторожевого поста, не видно все безрассудство этой оргии на краю зияющей пропасти.
Рембрандт прислушался. Ему показалось, будто в самом деле снизу доносятся приглушенные крики. Он видел в глубине бледные, фосфоресцирующие вспышки. На могучих черных крылах проносится ночь, пришедшая из бесконечных просторов Вселенной, из вечности. Крохотная земля испуганно несется сквозь мрак. Но в вышине сияют голубые звезды, играют мерцающие лучи рассвета; Внезапно из расплывчатых очертаний облаков появляется издавна знакомый Рембрандту облик...
Неземной восторг переполняет его. Он не отваживается больше глядеть в небо, но не может и сдвинуться с места. Там, внизу, бренная жизнь бешено мчится вперед, мимо него. Зато какую глубину приобретает небесный ландшафт от сияющего ореола, который он так часто изображал, над Его головой. Мастер вздрогнул. В это мгновение все вещи словно изменились; и когда он, наконец, собрался с силами и отошел от окна, он знал, что отныне будет глядеть на мир совсем иными глазами.
Около 1658-го года или несколько позже Рембрандт написал картину "Давид и Саул" (длина сто шестьдесят четыре, высота сто тридцать один сантиметр). Ныне картина находится в гаагском музее Маурицхейс. Французский историк Коппие приводит ряд доказательств, подтверждающих его предположение относительно того, что при создании образа Давида в этой картине Рембрандт воспользовался обликом юного Спинозы. Библейский рассказ повествует о посещавших царя Саула, мучимого сомнениями в прочности своего престола, приступах помрачения разума, от которых его избавлял игрой на арфе юный пастух Давид. Саул справедливо подозревал в Давиде своего преемника, и во время одного из приступов ярости бросил копье в игравшего на арфе пастуха, которого только случайность спасла от гибели.
В гаагской картине царь изображен в момент душевного переворота. Побежденный и растроганный прекрасной музой, Саул из ревниво охраняющего свой престол властителя, преображается в обретшего душевное просветление человека. Его огромная фигура занимает почти всю левую половину полотна; можно сказать, что холст скроен по мерке этой фигуры. Слушая игру Давида на арфе, завороженный музыкой, могучий Саул погрузился в свои горькие размышления и, забыв кто он и где он, утирает слезы первым, что попалось ему под руку - краем тяжелого занавеса, свисающего сверху вниз и делящего картину на две части. Мощная фигура Саула, показанная в трехчетвертном повороте, облаченная в сверкающую парчу, склонилась, сгорбилась под тяжестью страдания. Опускающаяся правая рука не сжимает, а лишь слегка лежит на копье, которым он в припадке безумия угрожал всем вокруг. Внешне величественный, Саул внутренне беспомощен. Половина его лица закрыта занавесом - портьерой, которой он утирает слезы. Зрители видят только один широко раскрытый правый глаз на худом изможденном лице Саула, но в нем сосредоточено все душевное потрясение царя, все его трагическое отчаяние. Глаз смотрит остро и настороженно. Его взгляд говорит о противоречивых чувствах, охвативших владыку - ведь в следующий момент он схватит копье и метнет им в честолюбивого музыканта, проникшего своей музыкой в его душу. Тот, кто стоял перед картиной Рембрандта в гаагском Маурицхейсе, никогда не забудет этого потрясающего круглого глаза, который воплощает страх и одиночество царя на вершине власти.
Давид же, играющий на арфе у его ног, справа, полон скрытой силы и уверенности; ему суждено отобрать у Саула престол. По контрасту с огромной фигурой Саула на первом плане слева фигурка Давида на втором плане отодвинута в нижний правый угол, она видна сверху в перспективном сокращении, и от этого кажется еще более приниженной. В сущности, уже в этом соотношении фигур, художник передал опасность, которой Давид подвергался со стороны тоскующего царя. И вместе с тем царь наклоняется корпусом к маленькому Давиду, подобно тому, как в средневековых изображениях волхвов, кудесников и мудрецов, ведомых зажегшейся в ночь рождения Христа чудесной звездой, мы видим как они, прибыв с богатыми подарками в Вифлеем, в своих парчовых мантиях склоняются перед голеньким младенцем, родившимся в хлеву. Таким же образом в гаагской картине Рембрандта контраст большого и малого приобрел драматический характер; победа меньшего над большим окрашена в моральные тона. В одной сцене Рембрандт сосредоточивает и прошлое, и будущее; в противопоставлении героев заложено все, что рассказывает Библия об их судьбе. Мало того, он вкладывает в эти образы свое собственное понимание человеческой личности и полного страдания человеческого жизненного пути.
Силе диалога между Давидом и Саулом способствуют богатые приемы мастера, прежде всего то, что фигуры лишены прочной опоры. Они словно витают в таинственном зыбком пространстве за поверхностью холста. Разглядывая картину, мы переводим наш взгляд с одной фигуры на другую, соразмеряя их друг другу. Саул - слева наверху, бородатый и в тяжелом богатом тюрбане на голове, как бы двуглавый, гиперболизированный, почти прикасающийся к верхнему краю изображения; Давид - справа внизу с покорно опущенной черноволосой кудрявой головой, едва достающей средней горизонтали полотна. Саул - на высоком троне, который делает его еще крупнее, но не придает никакой силы его внутренней слабости; Давид, сидящий где-то внизу на земле, но могучий своей внутренней силой. И великий царь в своей золотой броне склоняется перед маленьким, невзрачным подростком-пастухом, поднимающим к нам свое узкое лицо.
Особенно красноречив контраст гибких, цепких скользящих ногтями по струнам вытянутых к нам пальцев Давида - и длинной, бессильной кисти правой руки Саула, слабо поддерживающей копье, отсекающее от картины ее нижний левый угол. Затем - кривые изгибы верхнего контура арфы между подбородком Давида и портьерой и изгибы портьеры - изгибы, как бы несущие потоки завораживающих звуков к Саулу. Наконец, мигающие какими-то дьявольскими переливами, блики света на лице и руках Саула, которые лепятся сложными тональными пятнами и отношениями. Никогда еще трагическая сила музыки и ее очищающее воздействие не были воплощены в живописи с такой красноречивой выразительностью!