И что такое, в конце концов, это самое Признание - словцо нашей профессии, заветная цель, к которой якобы стремится с притворной скромностью каждый неумелый борзописец? Зачем к нему стремиться? И почему нельзя прожить и без него? Нам только кажется, что мы о нем мечтаем. "Он пренебрег своим талантом, он разменял на однодневки свой талант и время, которые, возможно, породили бы шедевры" - вот суть того биографического очерка, который написал сэр Бульвер Литтон {22} о нашем дорогом друге и коллеге Лэмене Блэнчерде, скончавшемся при грустных обстоятельствах год тому назад.
Мне неизвестно ничего бесцельнее и вздорнее нелепого обыкновения, введенного некоторыми литераторами, считать за пробный камень дружбы комплименты их творениям. Довольно вам обмолвиться, что такая-то картина не удалась, такое-то стихотворение слабо, или такая-то статья бессодержательна, и среди наших авторов и живописцев немедленно отыщутся такие, которые запишут вас в недоброжелатели или сочтут faux-frere {лжебрат (фр.).}. Что общего между вашим другом и его произведением? Когда картина или статья закончена и передана в руки публике, она принадлежит последней, а не автору, и следует ценить ее на основании ее собственных достоинств, и потому - не истолкуйте меня ложно - я сомневаюсь в правоте сэра Бульвера Литтона, когда он утверждает, что Блэнчерд, имей он полную свободу и благоприятные условия, должно быть, написал бы нечто первоклассное. На мой взгляд, его образование и навыки, его живой и легкий слог, его искрящаяся, затаенная шутливость, неизбывная нежность и ослепительная веселость нрава лучше всего пришлись к тому, чем он и занимался. Как бы то ни было, он подчинялся долгу, много более непреложному, чем работа над гадательными шедеврами, - кормить свою семью. И нужно быть поистине Великим Человеком, чтобы позволить себе пренебречь подобной осмотрительностью.
Три тома его очерков, приятных, зачастую и блестящих, не дают понятия ни о даре автора, ни о его манере говорить, которая, как кажется, была стократ милее. Словно у доброй сказочной крошки, из уст его сыпались бриллианты и рубины. Его остроумию, всегда игривому и искрометному в собрании друзей, присуще было замечательное свойство: оно никогда никого не задевало. У него был редчайший дар - замечать в людях хорошее; рассказывая о таких открытиях, кроткий маленький человечек начинал сиять, воспламенялся, впадал в преувеличения с самым неотразимым пылом. О добрых делах других людей, чужих удачных шутках, полюбившихся стихах друзей он говорил с неизменной нежностью, где бы они ему ни встретились и где бы о них ни заходила речь; в беседе он поигрывал, жонглировал словами, и, наконец, пускал по кругу, словно чашу, подобно несравненной мисс Слоубой, вручавшей всем младенца в последней "Рождественской песне". Но лучше остроты его речей была их доброта. Он радовался от души и щебетал над рюмкой с заразительной веселостью. Гостеприимство его было чарующим, в нем ощущалось что-то восхитительно живое, простое и теплое. А как он заливался смехом! Как много славных, дружеских картин мелькает в памяти, когда я вывожу сейчас эти слова! Я будто слышу его веселый, звонкий смех и вижу его насмешливое, доброе, улыбчивое еврейское лицо, соединявшее черты Вольтера с Мендельсоном.